Строговы - Марков Георгий Мокеевич. Страница 64
– И вот еще что говорил мне тот человек, – продолжал Матвей. – „Богатство может быть только народным, общим. Если, мол, богаты не все, а только немногие, значит эти немногие – ловкие воры, они обкрадывают народ и живут его кровью, и потом. Или, говорит, возьми счастье. Оно может быть только общим, народным. Если, говорит, счастливы одиночки, значит есть какой-то в жизни обман“. Так-то вот, браток. Подумай над этим, а уж потом и решай, какой дорогой к счастью идти.
Матвей негромко засмеялся, довольный тем, что сумел складно передать Дениске то, во что сам он верил: человеческое счастье достижимо. Счастье народное, общее возможно.
– А он, человек-то этот, Матюшка, не пророк ли какой? – несмело спросил Дениска. – Сказывают, пророки-то за народ на смерть шли.
Матвей укоризненно покачал головой.
– Каши ты мало ел, Дениска. Пророки больше за веру да за царя языком ратовали. А этот человек за оружие взялся, чтобы новую жизнь народу завоевать. Слышал, как в пятом году рабочие по всей России дрались за это же самое? Ну ладно, пойдем-ка садиться за стол, а то хозяйка вон уж сердиться начинает.
В дверях показался дед Фишка.
– О, сваток! Здорово бывал! – проговорил он, крепко пожимая Денискину руку. – Как сватья Марфа поживает? Дед-то Платон Андреич в добром ли здравии? А батя все возле мельниц хлопочет? Далеко ли он ездил давеча с Демкой Штычковым? Будто от кедровника катили. Или в Ягодном делишки какие завелись? А кто с ними третий-то? Присматривался я и никак не узнал. Глаза, черти их уходи, слабоваты стали.
Дениска пожал плечами.
– Ездили куда-то, а куда, не знаю. Батя не дюже любит о своих делах разговаривать. А третий-то не нашинский, из уезду приехал. Видно, из начальства. Батя перед ним готов на четвереньках ходить. Из-за него вот и мне влетело.
Дениска принялся рассказывать деду Фишке о побоях, а Матвей подошел к русской печи и, привалившись к ней, думал:
„Они или не они в кедровнике были? Три следа. Ну, ясно, что они ходили. Что им там зимой понадобилось? Не думают ли кедрач на порубку извести?..“
– Денис, отец ничего не собирается строить? – спросил Матвей.
– Ничего не слышал. Прошку собирается весной отделить – это знаю. Ну, так дом ему давно уж готов.
Вошла Агафья.
– И куда девался постреленок? – сказала она озабоченно. – Вот сейчас вертелся все тут, у ворот.
– Максимка-то? – спросила Анна, выходя из-за перегородки с большой миской дымящихся щей. – Да он схватил кусок хлеба и опять гулять убежал. А Артема ждать нечего. С утра вон, как отец, на лыжах с ребятами куда-то ушел. Давайте обедать.
Сели за стол. Ели молча, каждый думал о своем. Только Маришка все что-то лепетала о косачах, но ее никто не слушал.
3
Когда цветет черемуха, Волчьи Норы утопают в белизне и медовый аромат наполняет улицы. Белизна так плотна и аромат так густ, что даже в сумеречные весенние ночи, при блеклой луне и легком, порывистом ветре, черемуховые кусты белеют, как прикорнувшие на берегу озера гуси, а терпковатый запах пьянит не хуже, чем в тихий, безветренный полдень.
В эту пору цветения черемухи воскресные дни в Волчьих Норах бывают полны веселья и необыкновенной суеты. У церкви, на поляне, парни и девки водят хороводы. В палисадниках под окнами домов мужики и бабы ведут тягучие разговоры о жизни. Под кручей, по берегам речки, в густых тальниках ребятишки, забыв обо всем, затевают упорные и бескровные войны… Широкие и прямые улицы седа пестрят от людей. А небо в те дни льет на землю ласкающий свет, и прозрачная голубизна его бывает притягательна, как глаза первой любимой. Не оттого ли и стар и млад так подолгу смотрят на небо? Не в эти ли минуты человеком ощущается все величие мира и неизъяснимая прелесть того, что названо жизнью?
Строговы не отличались большой набожностью, но в воскресные дни завтракать садились только тогда, когда раздавался колокольный звон. Трапезник Маркел об окончании обедни всегда возвещал селу разудалым звоном во все семь колоколов. Так было и в этот день.
– Нюра, неси шаньги на стол. Слышишь, Маркел „Во саду ли, в огороде“ вызванивает, – проговорил Матвей, выходя из горницы.
В кути все уже было наготове, и на столе сейчас же появились самовар и горячие шаньги. Матвей быстро напился чаю, надел праздничную, вышитую шелком рубаху и отправился на село. Там были дела.
Лучисто сияло солнце. Извивавшаяся по лугам речка отливала слюдяным блеском. Быстролетные касатки чертили в воздухе незримые и неразгаданно замысловатые фигуры. За огородами, по склонам холмов, земля так ярко зеленела, что от зелени слепило глаза. Где-то в одном из дворов одинокий гармонист наигрывал несложный мотив и грустно напевал:
Матвей прислушался к пению, улыбнулся: „Бывало, бывало, милый друг. Ты-то еще рано грустишь. А вот я… Пролетела молодость“. Вспоминая о прошлом, он дошел до головановского магазина и, когда стал подыматься на крылечко, пожалел, что путь был так короток.
– Захарыч, я к тебе, а ты тут как тут! – проговорил Ефим Пашкеев, появляясь в дверях магазина.
– Что ты, на мне пахать собираешься? – смеясь, спросил Матвей.
– На-ко, читай. Влас поклоны шлет, – проговорил Ефим, подавая Матвею письмо.
Ефим Пашкеев часть своего дома сдавал обществу под земскую квартиру, и почту, доходившую до Волчьих Нор чаще всего с попутчиками, завозили к нему. Матвей принял от Ефима письмо и долго смотрел на синий конверт.
„Неужели от Власа? О чем он будет писать? Просить теперь нечего, а чем-нибудь помочь… Да можно ли ждать этого от него?“
Он разорвал конверт, вытащил оттуда маленький листок бумаги, исписанный крупным почерком.
„Служба, Мирон сказывал, что бывал у тебя. Он теперь сосед мой. Сколько синичка ни летай, а не миновать ей клетки. При его рассказе взгрустнулось мне. Ты-то молодцом! Капля камень долбит. Ну, давай, давай. Реки-то из ручейков собираются. При случае не забудь моего старика, коль не умер, да сходи поклонись на могилку Устиньки. Будь здоров. Авось еще свидимся. Времена меняются.
Е м е л ь я н“
Ефим Пашкеев внимательно следил за Матвеем. Он видел, как его пальцы нервно теребили косо оборванные края письма, а губы шевелились беззвучно и часто.
– От Власа? Здоров ли? – спросил Ефим.
– Хворает. Животом мучается, – ответил Матвей и со злостью подумал:
„Правды захотел? Жирен будешь“.
– Ну, пока прощевай, Ефим, – проговорил он.
– А в магазин-то, Захарыч?
– В магазин не к спеху. Пойду матери скажу. Все-таки не чужой человек – сын хворает.
Матвей оглянулся. Ефим стоял на крыльце и недоверчиво глядел ему вслед. Матвей подосадовал на себя: „И как я ничего умнее не придумал!“ Но скоро это перестало его тревожить, и он начал припоминать письмо, с трудом удерживаясь от желания остановиться и еще раз прочитать его.
„Мирон сказывал… он теперь сосед мой… сколько синичка ни летай, не миновать клетки“, – вспоминалось Матвею. – „Так, так, отгулял, значит, Тарас Семеныч на воле, – рассуждал он про себя. – Да, как ни связывай орлу крылья, летать его не отучишь. Эх, Мирон, эх, Тарас Семеныч, богатырь ты человек! Нет, не удержат тебя, не удержат. А старика твоего не забуду, друг мой Емельян, Антон Иваныч. Вот сейчас приду домой, насыплю пудовку муки и отнесу твоему родителю“.
Дома никого не было. Агафья и Маришка ушли в огород, Анна к бабам – посудачить, дед Фишка отправился за село вырубить черемуховый корень для новой трубки, а сыновья разбрелись по товарищам. Матвей присел на табуретку и вытащил письмо. Только начал читать – в избу вбежал Максимка.
– Тятя, у Штычковых гуляют. Ворота настежь, а посередь двора чуть не полубочье с вином. Демьян всех ковшом потчует. Мужики в дым пьяные.