Имперская графиня Гизела - Марлитт Евгения. Страница 10
И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.
Видимо пораженный, барон остановился, как бы прикованный к месту; но это было только мгновение — он оставил руку ребенка и твердыми шагами подошел к больной. Утомившись и не будучи в состоянии более держаться на ногах, она бессильно опустилась в кресло, но энергичное выражение не покидало ее лица и распростертая рука так же повелительно указывала на дверь.
— Уходите, уходите! — вскричала она поспешно. — Вам стоит только перешагнуть порог, и вы будете на собственной земле… Ваши лесные сторожа наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, если б я захотела попользоваться клочком травы, растущей около этих старых стен; но крыша, под которой я нахожусь, моя — неоспоримо моя, и отсюда, по крайней мере, я имею право выгнать вас!
Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении стоявшей у дверей.
— Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, — сказал он самым равнодушным тоном.
Эта полнейшая сдержанность казалась еще разительнее, сравнительно с взволнованным состоянием слепой. Конечно, он был мужчиной и ему не привыкать было сохранять свое олимпийское спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые длинными ресницами, не давали возможности уловить их выражение. В мускулах его лица было мало подвижности.
Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу. В неплотно запертую дверь виднелось яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась, — Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, выброшена была на улицу? — снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. — Испытали ли вы когда-нибудь, барон Флери, что значит страдать молча, почти половину жизни носить на себе бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умереть? Испытали ли вы когда-нибудь, как жестокая рука лишает вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Испытали ли вы когда-нибудь, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как когда-то гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом и становится игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами, как со своим злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы — что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют! — перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.
Сложив руки, он терпеливо, снисходительно или, лучше сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы закрывали глаза, образуя резкую тень на впалых щеках. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь лишь человек или с самой чистой совестью, или совершенный подлец.
— Но вот это, вероятно, будет доступно его превосходительству, — продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией возвышая голос, — Испытали ли вы, что должен чувствовать человек, стоящий на высших ступенях общества, среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергается в бедность и нищету? Род Флери даже сложил об этом песню… Ха, ха, ха!.. Франция постоянно думает, что Германия обязана плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в заключение всего взялся за скрипку и заставил под нее плясать немецкую молодежь, чтобы этим зарабатывать себе пропитание!
Стрела попала в цель — это было больное место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали; правая с угрожающим жестом протянулась над головой больной. Но в эту минуту на левую оперлись две маленькие, нежные ручки.
До сих пор Ютта, оцепеневшая от ужаса, стояла в нише окна. Человек этот, имевший столь царственный и непоколебимо спокойный вид, был никто иной, как могущественный министр страны, перед которым все трепетало. Она его еще никогда ни видела, но ей было хорошо известно, что один штрих его пера, одно его слово могли осчастливить или погубить не одну тысячу людей; точно так же и участь единичных личностей была в его руках, Действительно, конституция государства в его энергических и самовластных руках не имела никакого значения — он был самодержавен.
И этого человека старая, слепая женщина гнала со своего порога, осыпая укорами и насмешками, которые принимал он со спокойствием и величием.
Все чувства молодой девушки возмущены были поступком матери; ей не приходило в голову, насколько могла быть права старуха в своих упреках: для известных натур могущественный всегда прав; они громят всякий протест, громят его нередко с большим ожесточением, чем самую несправедливость. Что такие натуры составляют большинство, сама история является доказательством этого — терпенье народов достигало иногда невозможных границ.
К таким натурам принадлежала и молодая девушка. Она выскользнула из своего угла и схватила руку оскорбленного вельможи.
Как обольстительна была эта юная красавица, когда, откинув назад идеально прекрасную головку, с выражением беспокойства смотрела она на могущественного министра, и, взяв его руку, прижала ее к своей груди!
Поднятая рука министра опустилась, он повернул голову и бросил взгляд на молодую девушку. Взгляд этот пронзил огненным потоком ее сердце. Этот на минуту сверкнувший взор с каким-то загадочным выражением остановился на вспыхнувшем лице Ютты. Барон Флери улыбнулся и медленно поднес маленькие, дрожащие ручки к своим губам.
А рядом сидела слепая мать и, затаив дыханье, ждала едкого ответа, ответа, из которого она могла бы заключить, что смертельный враг ее уязвлен. Но напрасно: не сказано было ни единого слова. А между тем он стоял возле нее, она слышала его движения, даже чувствовала его дыхание. Это упорное, презрительное молчание было для нее невыносимо.
— Да, да, Флери обладают могуществом, в их руках судьбы людей! — снова начала она с горькой усмешкой. — Наступит время, история отнесет их к тем людям, которые пинком и плетью вели французский народ постепенно к революции.. И вот, изощрив над ним всю свою жестокость, все свое неограниченное своевольство, они трусливо бегут за Рейн! Последние убогие крохи придворного витийства и учености изгнаны из Версаля, и на них кладут запреты для того, чтобы натравить соседний народ на родную нацию! Чужие руки должны связать и опутать жертву для того, чтобы она снова терпеливо и без сопротивления лежала у ног своего владыки! Позор вам, благородные патриоты!
— Оставим это, милостивая государыня, — спокойно прервал ее министр. — Вам было время и досуг мотивировать как угодно вашу личную ненависть ко мне, но не оскорбляйте мою ни в чем не повинную фамилию… Соблаговолите объяснить мне, какое право имеете вы обращаться ко мне с подобной речью?
— Боже справедливый, и он еще спрашивает! — воскликнула больная. — Как будто не его рука помогла столкнуть несчастного в пропасть!
Она, видимо, старалась победить свое волнение. Облегчив грудь глубоким вздохом, она вторично распрямила худощавый стан и, торжественно подняв руку, продолжала:
— Станете ли вы отрицать, что имение Цвейфлингенов было растрачено за столом, где его превосходительство, теперешний министр, когда-то председательствовал?.. Станете ли вы отрицать, что наемный слуга барона Флери приносил секретно любовные записочки графини Фельдерн несчастному, когда он, поддаваясь мольбам и видя страдания своей бедной жены, решался покончить с обманом и позором? Станете ли вы отрицать, что он потому так рано должен был искать смерти, что потерял честь и слишком поздно узнал своего обольстителя! Отрицаете ли вы все это? Тысячи трусливых душ вас оправдают, но я буду обвинять вас до последнего издыхания! Справедливость существует…
Бледные щеки министра как будто покрылись еще большей бледностью, но это было единственным признаком его внутреннего волненья. Ресницы снова опустились на глаза и сделали их непроницаемыми; гибкими, тонкими пальцами он водил по черной, блестящей бороде, и вся его осанка как бы напоминала о слушании утомительного делового донесения просителя, а не об ужасном обвинении, возводимом на него.