Вторая жена - Марлитт Евгения. Страница 56

Что произошло бы в душе убийцы в Шенвертском замке, если бы он мог бросить хоть один взгляд на эту тростниковую кровать! О, от этого он был огражден! Лиана видела, что даже окна его комнаты, выходившие на индийский сад, были наглухо закрыты. Красота баядерки в последние минуты ее жизни была так ослепительна, как не могла быть даже в то время, когда возбудила в сухой душе придворного всепожирающую страсть. Лен снова одела это воздушное тело, эту «снежинку», в кисейное облако, потому что «она всегда это любила». На незаметно дышавшей груди лежало ожерелье из монет, а левая рука ее сжимала висевший на цепочке амулет. Эти синеватые прозрачные веки поднялись еще раз, когда стеклянные глаза остановились, но выражение блаженства, замершее на ее полуоткрытых устах, унесено было ею под красный обелиск.

— Не думайте, баронесса, что я плачу об этой несчастной душе, — сказала Лен глухим голосом, когда Лиана ласково взглянула на ее опухшие веки. — Я любила ее, — продолжала Лен, — так искренно любила, как будто она была моим собственным ребенком, и именно потому я и крещусь, говоря: «Слава Богу, страдания ее окончены!..» Это и было причиной, что я сегодня утром готова была заплакать и, наверное, задохнулась бы от радости, если бы не вскрикнула. Потом я пришла в этот домик, где видела столько горя и страдания, и наплакалась досыта, — тут я могла плакать! Не для чего больше продолжать комедию, можно сбросить с себя маску, почтительно смотревшую мошеннику и негодяю в глаза, которые я охотнее всего выцарапала бы. Не гневайтесь на меня, баронесса, потому что я должна наконец высказаться. Но мне иногда приходит в голову вопрос: наяву ли я все это вижу? А потом мною овладевает сомнение и страх: что, как тот, с бритой головой, опять перевернет все дело по-своему, несмотря на желание барона? Тут надо торопиться и предупредить. Что говорила я, баронесса? Вы были истинно добрым ангелом, которого Бог послал нам. Его долготерпению пришел конец, и наш молодой барон прозрел; когда он сегодня утром вошел в столовую и взглянул на вас, я тотчас поняла, что пробил час… Итак, говоря короче, Габриель обязан вам своим счастьем, вашему уму и вашему доброму сердцу, а потому вам-то и следует довести это дело до конца… Молодой барон тут ничего не сделает, — не прогневайтесь, баронесса. Он слишком долго был суров, чтобы наши сердца, то есть мое и Габриеля, так скоро расположились к нему. Сегодня утром я было попробовала, но ничего не вышло; доктор тоже был с ним, а я стояла, как немая… Габриель, выдь-ка на минуту! Свежий воздух необходим тебе, как хлеб, а мне надо кое-что передать доброй баронессе.

Мальчик, на плечо которого Лиана покровительственно положила руку, встал, вышел в сад и сел там на скамейку под розовым кустом, откуда мог сквозь разбитые стекла видеть тростниковую постель.

— Значит, молодой барон не хочет признавать действительной записку, которую будто бы писал покойный барон? Почему он это вдруг делает — я не знаю. Я только могу благодарить за это Бога, — продолжала ключница. — Хуже всего то, что завяжется беспощадная война, прости Господи, с попом и что мы ее проиграем — это верно, как то, что солнце сияет на небе. Вы видели сегодня гофмаршала: он просто засмеялся молодому барону в лицо… Но и я кое-что знаю, — она умерила свой голос до шепота, — вот тут, баронесса, есть тоже что-то писаное, тоже записка покойного барона, в которой каждая буква действительно писана им на моих глазах. Там, — старушка указала на левую руку умирающей — она держит ее в руке. Это маленький медальон, в виде книжки из серебра, и в нем лежит записка… Бедное, несчастное создание! Неужели у него там не разрывается сердце? Чудовища говорят, что она изменила своему возлюбленному, а она тринадцать лет лежит и охраняет заботливее, чем собственное дитя, маленькую записочку, не обращая внимания на боль в пальцах, которыми она судорожно сжимает свое сокровище, из страха, чтобы его не отняли у нее, потому что это последнее, что у нее осталось от него, и потому что она думает, что каждый, кто приближается к ней, хочет непременно отнять его.

Молодая женщина вспомнила момент, когда священник протянул руку к медальону. Теперь она поняла ужас больной женщины, энергическое вмешательство Лен, ее отчаянное движение, когда она стала между священником и больной. Нервная дрожь пробежала по ее телу при мысли, что в этих бледных, похолодевших детских пальчиках заключается свидетель, ожидающий минуты своего освобождения. Священник, сам того не зная, почти держал его в своих руках, но лукавый не шепнул ему в то время на ухо: «Уничтожь его».

— Видите, баронесса, только когда случилась беда, эта несчастная увидела меня в первый раз, и то мельком, и не обратила на меня внимания, — продолжала ключница. — Я всегда была некрасивою, грубою женщиной, а потому и не могла требовать большего. Когда покойный барон привез ее в Шенверт, то никому и ползком не позволил приближаться к индийскому домику. Барон-то сам был как сумасшедший и требовал того же от прислуги. Она не должна была на нас ни смотреть, ни говорить с нами. Бывало, она, как маленькое дитя, бегает по коридорам замка и не дается в руки своему сокровищу, а как он бросится за ней бежать, она вдруг повернется и вмиг повиснет у него на шее, — верите ли, баронесса, другой раз кажется, вот так бы и схватила в свои грубые объятия это воздушное существо в красной кофточке и белой кисейной юбочке, да и задушила бы ее от любви. Посмотрите-ка на нее! Такая прелесть не скоро еще родится на свет!

Ее голос вдруг оборвался; она встала и с гордой нежностью матери поправила синевато-черные косы, лежавшие по обеим сторонам на тяжело дышавшей груди.

— Да, не раз взвешивал он на руке эти волосы и целовал их, — вздохнула она и остановилась у кровати. — Он, может быть, тоже, как и я, думал, что они тяжелее самой этой маленькой девочки. Только они всегда были украшены жемчугом, рубинами и золотыми монетами; все это я должна была отдать господину гофмаршалу… У нее была ученая камеристка, которую барон вывез из Парижа или уж не знаю откуда; та должна была прислуживать ей; она была добра с ней, как ангел; но желтокожая ведьма худо отплатила ей!.. Раз утром барон упал замертво, и его часа два не могли привести в чувство, а когда он пришел в себя, у него окончательно открылось помешательство — по-ихнему меланхолия, — которое уже прежде замечали. С этой минуты гофмаршал и капеллан, теперешний придворный священник, сделались хозяевами в замке. Я уже говорила вам, что все в замке были заодно с двумя негодяями — не во гнев вам будет сказано, баронесса, — а хуже всех была модная камеристка. Она выдумала позорную сказку, что бедная женщина влюбилась в красивого берейтора Иосифа, и рассказала это больному барону. За это она, уезжая домой, увезла с собой не одну тысячу талеров… Вот я и пришла в индийский домик потихоньку, чтобы мой муж этого не узнал. Вижу, сидит тут она на корточках на этой самой кровати, голодная, одичавшая. Она так боялась гофмаршала, что предпочитала голодать и спать на неоправленной постели, только бы не отодвинуть задвижек… Я и до сих пор не понимаю, как он никогда не мог заметить, что она имела во мне поддержку: может быть, я вовсе не так глупа, как он всегда говорит… Шесть месяцев сидела она, как пленница, в этом домике. Она томилась по человеку, который не хотел больше о ней и слышать; а жалоб ее и слез я во всю жизнь не забуду… После того родился Габриель, и с той минуты приставили сюда «суровую и грубую Лен»… Иногда бывала я и у больного барона, когда у моего мужа делались припадки головокружения, тогда я должна была прислуживать барону, и знаю, что это было ему приятно… Сколько раз имя ее было у меня на языке, сколько раз хотелось сказать ему, что у него есть сын и что все, что ему наговорили, — бессовестная ложь! Но все это приходилось таить и обо всем умалчивать, потому что если бы он и поверил мне, то в минуту тоски исповедал бы все капеллану, и тогда меня без милосердия выгнали бы, а у двух несчастных в индийском домике не оставалось бы никого на свете.