Многосказочный паша - Марриет Фредерик. Страница 52

Чтобы удобнее было понять Вашему Благополучию, каким образом уцелел я, считаю долгом заметить, что я, обладая такой же храбростью, как и отец мой, преспокойно лег себе подле него и уткнул голову в землю; я лучше решился подвергнуться опасности быть растоптанным, нежели мешаться не в свое дело.

— Клянусь мечом пророка! Ты порядочный трус, в этом нет никакого сомнения, — заметил паша.

— В числе прочих сомнений, Ваше Благополучие, имею я некоторые и в отношении моей храбрости.

— Клянусь моей бородой, — сказал Мустафа, — эти сомнения очень кстати!

— Не стану защищать свою храбрость, но долгом считаю заметить Вашему Благополучию, что для меня было совершенно все равно, султан ли победит, или паша, и мне гораздо приятнее было получить несколько цехинов, нежели сабельных ударов. Не знавал я никого, кто бы, при всей своей храбрости, сражался единственно от скуки или из любви к битвам. В нашем суетном мире деньги главная цель всех наших действий; мы все стремимся к приобретению их.

— Правда ли это, Мустафа? — спросил паша.

— Если это не совсем правда, то, по крайней мере, очень близко к правде. Продолжай, Гудузи.

Мысли, которые я имел честь сию минуту высказать Вашему Благополучию, пришли мне в голову, когда я увидал себя в кругу безголовых и раненых; мне казалось, что гораздо выгоднее служить паше, и я решил перейти на его сторону.

Тут пришло мне в голову, что не худо бы было получить от паши несколько цехинов и для того явиться перед ним с парой янычарских голов. Тут снял я с себя все, что обнаруживало во мне слугу султана, отрубил головы у трех убитых товарищей, очистил их карманы и хотел уже, во имя Аллаха, пуститься в путь, как вспомнил об отце; я вернулся, чтобы в последний раз взглянуть на бренные останки достопочтенного родителя.

Больно было сыновнему сердцу расстаться с ним навеки; я не мог снести этой разлуки: отрубил также и его голову, не забыв, впрочем, обшарить и карманы. Я завязал в узел все четыре головы, запачкал себя кровью и с саблей в руке пустился прямо к крепости.

Около стен ее сражение еще продолжалось, и я, с опасностью быть замеченным янычарами султана, ползком пробирался к крепостным стенам. Однако двое из старых товарищей заметили меня и погнались за мной. Нечего делать, я принужден был защищаться. Никогда не дерешься храбрее, как когда защищаешь собственную жизнь; по крайней мере, я отроду не замечал за собой такой храбрости, как тогда. Одного я убил, а другой дал тягу. Паша сам был свидетелем моей храбрости, потому что это происходило у самой крепостной стены, на которой он сидел. Меня впустили в крепость. Я бросился прямо туда, где сидел паша, и положил к стопам его четыре головы. Он был очень доволен моей блестящей храбростью и бросил мне мешок с пятьюстами червонцами. Он спросил меня, к какому отряду его войска принадлежу я; не запинаясь, сказал я, что не принадлежу ни к какому, но что я просто из охотников. Паша сделал меня тут же офицером. Я стал богат и знатен, и все оттого, что перешел к неприятелю.

— Этот способ осчастливить себя вовсе не так удивителен, как ты воображаешь, — заметил сухо Мустафа.

— Мустафа, — сказал паша, зевая, — ведь это все пустяки, одни слова, ветер. — Клянусь фонтанами, которые бьют около трона великого пророка, от сомнений этой собаки у меня совершенно пересохло горло; оно так сухо и так горит, как будто обложено горячими углями. Сомневаюсь, затушу ли этот пожар.

— Тотчас же надо рассеять это сомнение, Ваше Благополучие. Гудузи, друг, ты можешь идти.

Едва успел Гудузи поднять свои туфли и удалиться, как паша и его достойный визирь вперегонку стали рассевать туман сомнений, и средства, к которым они прибегли, имели такой успех, что вскоре были не в состоянии сомневаться в своей трезвости.

Глава XVI

На другое утро паша и его министр, по окончании дивана, с головами, больными от сомнений Гудузи и средств, употребленных ими, чтобы рассеять эти сомнения, в довольно дурном расположении духа решились выслушать конец истории.

— Я слышал однажды замечание, — продолжал Гудузи, — что внезапное приобретение денег делает храброго осторожным, а слабодушного еще трусливее. На мне самом оправдалось это замечание. Пятьсот золотых обнаружили свое действие надо мной: последняя искра моего мужества потухла. Я стал советоваться сам с собой и, наконец, решил совсем не мешаться в это дело.

В ту же ночь мы предприняли нападение. А так как меня почитали чудом храбрости, то и вверили моему надзору одно знамя. Я храбрился, клялся не оставить в живых ни одного янычара, махал саблей, шел впереди всех, выждал благоприятную минуту, дал тягу и в два дня счастливо достиг родительского дома. Вступив в дом, я разорвал свой тюрбан, посыпал голову пеплом, чтобы почтить память родителя, и сел. Мать обняла меня. Мы были одни.

— А отец твой? — начала она. — Или мы должны оплакивать его?

— Да, — сказал я, — он дрался, как лев, и теперь уже в раю.

Мать моя пронзительно закричала, но тотчас опомнилась и сказала:

— Но к чему это, к чему понапрасну рвать волосы, драть одежды? Гудузи, уверен ли ты, что отец твой умер?

— Совершенно, — отвечал я. — Я видел его распростертого на земле.

— Но, может быть, он был только ранен? — сказала она.

— Нет, матушка, нет и тени надежды; я видел труп его без головы.

— Но точно ли знаешь ты, что то был его труп?

— Да, любезная матушка, я видел, как ему отсекали голову.

— Если так, — сказала мать моя, — он уже не вернется — это ясно. Аллах акбар! Велик Бог! Мы должны оплакивать его.

С этими словами она выбежала на улицу, плакала, кричала, распустила волосы, рвала одежды, пока не обратила на себя внимания соседей и не возбудила в них к себе жалости. Они спрашивали ее, что за несчастье случилось.

— Ах! Ваги, главы дома моего уже нет на свете! — отвечала она. — Горесть грызет мое сердце, душа поблекла, внутренности превратились в воду. Горе мне, горе мне!

И она снова кричала, плакала, рвала волосы, не слушая никаких утешений. Соседи собрались около нее, уговаривали, старались всячески утешить ее горе, что наконец и удалось им. Они говорили, что потеря ее велика, но что он, как истинный правоверный, пошел прямо в рай, и, наконец, все решили, что во всем околотке ни одна жена не вела такой скромной жизни и не любила так нежно своего мужа.

Я не говорил ни слова, но, сознаюсь, судя по общему разговору и по количеству пилава, съеденного ею во время ужина, я сомневался в ее горе.

Не долго сидел я дома. Конечно, я должен был уведомить мать о кончине отца, но долг велел мне также воротиться на свой пост. Однако, несмотря на то, решился я не делать этого. Я подумал, что тихая, спокойная жизнь более согласовывалась с моими наклонностями, и, наконец, решил быть членом какой-нибудь религиозной секты.

Прежде чем я оставил родительский дом, дал я матери тридцать цехинов, за которые она была мне очень благодарна, потому что дела ее по имению были в очень, плохом состоянии.

— Ах, — сказала она, завернув деньги в какую-то старую тряпку, — если бы, Гудузи, к этому привез ты еще голову отца своего!

Я хотел было сказать, что деньги, полученные ею, достались мне за его голову, но подумал, что лучше ничего не говорить об этом, обнял ее и удалился.

В семи милях от нашей деревни находилось общество дервишей, а так как они нигде не оставались долгое время, то я и поспешил отыскать их.

Придя к дервишам, объявил я свое желание поговорить с их настоятелем. Думая, что я хочу прибегнуть к молитвам благочестивых мужей, они тотчас впустили меня к нему.

— Хода шефа мидегед! Бог в помощь! — сказал старик. — Чего желаешь, сын мой? Хош Амедеед! Да будет благословен приход твой!

Я объявил свое желание из благочестивого побуждения вступить в их секту и просил не отказать мне.

— Ты не знаешь, чего хочешь, сын мой, — сказал настоятель. — Жизнь наша есть жизнь трудностей, лишений и беспрерывных молитв. Коренья утишают наш голод, вода утоляет жажду, сон наш прерывист, и мы не знаем, куда преклонить голову. Иди, яга биби, друг мой, иди с миром.