ГородоВой - Назар А.. Страница 12
Она улыбнулась неопределённо.
– Я не всегда понимаю твои ответы, – сказал он с интонацией, после которой предполагалось «но». Продолжения у него в голове не было.
Он встал и убрал тарелку в холодильник.
– Тебе всегда нужно быть мокрой? Что будет, если ты высохнешь?
Она пожала плечами, по утрам она всегда была хоть выжимай, и стул под ней, и пол становились мокрыми. Но это – пожиманье плечами – было тоже каким-то между недоговариванием и неопределённостью.
– Может, проверишь? Тебе не интересно? – пристальный взгляд на него, как будто бы должный внушить ему её мысли. Но он, разумеется, не понимал. – Или я это не должен знать?
Улыбка.
– Я могу что-нибудь купить для тебя. Журналы? Книги?
Она задумалась, потом покачала головой, потому что у неё теперь был телефон, как она показала.
– Ладно, я в магазин, у нас… у меня. Тут нет некоторых продуктов. Ты, – чуть не спросил «будешь дома?», – найдёшь, чем заняться?
Улыбка, почти кивок – разумеется.
Он мрачно прошёл половину двора, а потом повернул и вернулся к подъезду, где жили фанаты яростной музыки. Мрачно в его случае, как и у Иры, могло не быть внутренним настроением, только чертами лица.
У подъезда ветшала скамейка, на скамейке ветшала старая женщина с прямой спиной и задумчивым взглядом.
– Добрый день, вы случайно не знаете, тут вчера кто-то слушал Вивальди… – он почти передумал задавать вопрос, потому что ответ его не настолько интересовал, чтоб напрягаться для его получения, и спрашивать первого встречного показалось глупо.
– Сложно было не узнать, это было громко.
Старик прикинул, отвечать или нет, и сказал:
– Да уж.
– Слушала я. Вивальди.
– Неужели? – слишком быстро, слишком запросто тебе дают то, чего и не очень хотел. Не могло так быть, чтобы она нашлась с первого вопроса, это обдавало старика иронией, как будто ирония была в составе воздуха, частью погоды.
– Вам помешало это?
– Нет. Наверно, нет. То есть не Вивальди, конкретно. Можно я тоже присяду? – он не знал, зачем спросил, садиться он не собирался, но, не дожидаясь ответа, сел.
– Пожалуйста, лавочки общие.
– Эмм… Погода такая… – звучало как тонна скепсиса, как кассета, которую вот-вот зажуёт, как неумелое знакомство лет в пятнадцать или как фраза, когда ждёте лифта, который вас отвезёт к знакомым, у которых сегодня похороны. – Молодая. Хотя это осень, она как будто бы молодая, – это стало звучать получше. – Или для молодых.
– Вы думаете? Я бы сказала, она для стариков, молодым ведь, как это говорится?, до фени, какая погода, а моему ревматизму очень даже по нраву солнышко.
– Точно. – и после паузы: – Точно. – и как раз когда можно было заговорить о болячках, старик вдруг забыл все свои диагнозы, и вообще, были ли они у него, похоже, для своего возраста он был здоров, как нетронутая тетрадь. – А у меня подагра, – бодро отрапортовал он наобум, – И глаукома зреет в правом глазу, такая гадость.
– Знаю, у мужа такая была. Вам не нужен аллопуринол? У меня остался, правда, не помню, что там со сроком годности, могу посмотреть для вас.
– О. Это было бы неплохо. Да, спасибо, можно.
Из подъезда вышла юная фифочка с глянцевым лицом из косметики поверх её лица, впрочем, это (фифочка), думал старик, могло быть ненастоящим её проявлением, как, например, женщина рядом с ним периодически покрывалась какой-то кислой миной, а говорила при этом спокойно и ближе даже к добродушию, что из этого было правдивей, знал только Бог, если он был, и летней одеждой, полностью открывающей ноги, хотя мир вокруг уже не одну неделю ходил в осеннем, кофта на ней заканчивалась ровно под линией ягодиц, и выглядело так, будто фифочка-или-не-фифочка просто забыла надеть что-то снизу. Свежие, будто очищенные от какой-нибудь кожуры, какой был, скажем, город, его воздух, её окружение, например, родители и их эмоции и претензии, наверняка же такие были, ножки, гладкие, как лепестки чайной розы, как грёбаная реклама, первозданные, как бег какого-нибудь оленёнка по какому-нибудь, тоже тёмно-рекламному, лесу, и волосы, освобождённые от причёсок или уборов, прошли мимо них, как мимо мусорных баков или старых труб, чего-то, может, и неэстетичного, но неизбежного в городе, что можно либо не замечать, либо проходить быстрее, либо использовать, если нужно использовать. Прошли немного дальше, потом она обернулась, сказав:
– Я не забыла их надеть, если вам интересно. – она приподняла край кофты, показывая шорты. – Хорошего дня. – и теперь пошла, не оглядываясь.
– Почему они думают, – сказала женщина сколько-то её шагов спустя, – что мы вообще о них что-то думаем? У них мир в голове крутится только вокруг них самих?
– Ну, мы на неё смотрели…
– Она этого и добивалась. Какие теперь претензии?
Вообще-то претензии наползли опять на лицо женщины, но интонации её были скорей общефилософскими.
– А ваше лекарство, оно у вас дома?
– Ну да, не с собой. Хотите зайти сейча́с?
Он не хотел, но сказал:
– Как вам удобно.
Это был третий чай за два дня в женской компании и вообще в компании (мёртвую он почему-то не посчитал). В классической музыке старик не разбирался, но женщина, по счастью, не оказалась совсем уж снобом. Срок годности лекарства вышел ещё пару лет назад, а в гостях у любителя яростной музыки вчера зависал племянник женщины, гостящий – в свою очередь – у неё. Сейчас его не было дома. А вчера ночью он не знал, кому обещал пизды с улицы.
Зайдя в свой подъезд, старик вспомнил, что сказал, что он за покупками, и пошёл за какими-нибудь покупками сквозь погоду для молодых, на обратном пути он смотрел на реку, хотя её уже не было видно сквозь металлические пластины – забор, сквозь расстояние от неё до забора, которым владела и пересоздавала этот кусок от мира под себя стройка, расстояние, тоже не видное, но ощущаемое и слышное, когда слышно было какие-нибудь работы и жизнь, за забором, поэтому он смотрел не буквально, а внутренним зрением, на какую-то внутреннюю реку, и не останавливался для этого, вперившись в точку, за которой где-то был оригинал, а шёл вдоль забора и по остальному пути, смотря, если вы видели старика на улице, перед собой и немного под ноги.
Вернулся он в музыку. Снова соревновавшуюся меж собой. Дискотека – ярость – Вивальди. Подумал, что, если сейчас не пойдёт домой, дискотека не проиграет сегодня. Но идти больше было некуда.
Разве к хозяйке Вивальди? Но это была не та степень и интенсивность знакомства, когда можно вернуться через полчаса от ухода.
Хозяйка Вивальди открыла, готовая защищаться. Её небольшие мышцы, брови, глаза – всё собралось и ждало команды, но старик на пороге сработал на них сейчас как нечто вроде «быть в латах, готовиться к битве и вдруг увидеть, что в чьи-то чужие латы заковывают огромный сливочный торт».
– Вы… вы, надеюсь, поддержать пришли, а не ругаться?
Старик заготовил что-то про невесть где потерянные часы, так вот не у неё ли, но вслух сказал:
– Ну да. – и потом: – У меня такое чувство, что до Вивальди мне ближе, чем до – не знаю, как называются остальные.
Подумав, хозяйка ответила:
– Входите. Поможете мне немного, если не трудно.
Внутри Вивальди было так же некомфортно, как внутри дискотеки, разве что не было этих ударов в виски, диафрагму и горло, безжалостно-ритмичных, неотвратимых, как время, ставшее громким, неужели, чтоб танцевать (размышлял бы старик, если б должен был сформулировать), нужно покрыться медью и титанием, электроникой и микросхемами, нужна железная или виртуальная вестибулярка? что должно жить в тебе, чтоб тебе было комфортно в этих ударах? и чего, соответственно, не жило в старике? так вот, Вивальди не бил, он был хитрее и замаскированней; никакой открытой агрессии, только культура, только все эти смычковые, ходившие, бегавшие и летавшие сквозь тебя, как сквозь подъезд МФЦ в будни в большом городе, сквозь метро в час пик, старик жил в столице долго, пока не износишься, пока по тебе нельзя будет ходить, бегать, и летать, потому что ты пыль, слишком громкий Вивальди играл сквозь тебя, как сквозь пыль и воздух в концертном зале, ты весь дрожал и резонировал, это был ток несмертельного, но напряжения, так что ударов не требовалось. Говорить приходилось подкрикивая, женщине тоже были несоразмерны такие громкости, но она вела войну и была готова на жертвы. Со временем старик адаптировался – в том смысле, в каком привыкают жить с постоянной болью или неудобствами.