Ссыльный (СИ) - Уленгов Юрий. Страница 22

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чувствуя себя полным идиотом.

Девушка перестала смеяться, но глаза продолжали улыбаться. Она чуть наклонила голову — так смотрят на ребёнка, который задал вопрос, ответ на который очевиден всем, кроме него самого.

— Да вы и сами знаете, барин, — сказала она. — Я за вами несколько дней наблюдала. Думала тогда, у колодца, — показалось. Но нет, не показалось.

Она помолчала.

— Дар в вас тлеет, барин. И искры от него разлетаются во все стороны. Вот только искры те — чёрные.

Я зябко повёл плечами, осознав сказанное — и причина явно была не в прохладе апрельского вечера.

— И если искры эти в вас кто не надо рассмотрит, — продолжила Настасья, и голос её стал серьёзным, без тени улыбки, — худо вам придётся. Сами знаете, как оно в наших землях с такими делами.

Знаю. Ещё как знаю. Костёр на площади, крестный ход, толпа с факелами… Очищение огнём. Церковь не разбирается, кто ведун, кто некромант, кому просто не повезло — горят все одинаково.

Я выдохнул и взял себя в руки — в прямом смысле: сжал кулаки, разжал. Хватит в стенку пялиться. Разговор серьёзный, и вести его надо нормально, а не в коридоре, стоя друг напротив друга.

— Пойдём, — сказал я. — Поговорим по-человечески.

Настасья пожала плечами.

— Пойдёмте, барин. Отчего ж не пойти.

В кабинете было тепло — камин разгорелся, за решёткой мерно гудел огонь, отбрасывая рыжие блики на стены и потолок. Я нашёл второй стул — тяжёлый, дубовый, с резной спинкой — и придвинул к столу.

Настасья вошла и с интересом огляделась. Взгляд скользнул по медвежьей шкуре, по книжному шкафу, по оружейному, задержался на сабле, лежавшей поперёк стола. Потом она спокойно села и поставила корзинку на стол.

— А это что? — спросил я, кивнув на корзинку.

— Обед, барин, — Настасья сдёрнула полотенце. — Хотя уже, пожалуй, ужин, если по времени судить. Я как увидела, что вы из дому несколько часов не показываетесь, так и подумала — оголодали, небось. Решила занести. Заодно и познакомиться — а то, слышала, вы обо мне у людей расспрашиваете.

Я хмыкнул. Ну, хороша. Слышала она, видите ли. В деревне из тридцати дворов, где каждый чих эхом гуляет. Удивительно было бы, если б не слышала.

Настасья тем временем расстелила полотенце на столе вместо скатерти — аккуратно, привычным движением, — и принялась выкладывать из корзины снедь.

Первым на свет появился хлеб — круглый, ржаной, с хрустящей тёмной коркой. Настасья разломила его руками, и по кабинету поплыл запах, от которого у меня мгновенно свело желудок. Я ведь, как позавтракал, маковой росинки во рту не держал, а времени прошло ой, как немало!

Потом рядом с хлебом появилось нарезанное крупными ломтями мясо. Холодное, понятное дело, но выглядевшее до того аппетитно, что я аж слюну сглотнул. Следующим Настасья выставила горшочек, накрытый тряпицей. Я принюхался, и в нос ударило грибами и луком. Кусок сыра — бледный, домашний, с плотной коркой. И, наконец, плетёная бутыль с чем-то золотистым.

— А вот это что? — я кивнул на бутыль.

— Вино, — Настасья улыбнулась. — Из одуванчиков. Сама делала. Вы ж не против, барин? Для аппетита.

— Для аппетита — не против, — хмыкнул я. — Надо же — из одуванчиков!

— Не хуже вашего столичного, — она сказала это без вызова, просто как факт. — Попробуете — увидите.

Я хмыкнул, поднялся и пошёл на кухню. Бокалов, понятно, не нашёл — зато отыскал в буфете два стакана, пыльных, но целых. Сполоснул, протёр тряпкой. Сойдёт.

Вернувшись в кабинет, я поставил стаканы на стол.

— Ну что ж, — сказал я. — Раз пришла знакомиться, составляй мне компанию за обедом. Заодно и про себя расскажешь.

Настасья разлила вино — тягучее, золотистое, с запахом, от которого в кабинете стало пахнуть летом. Одуванчики, надо же. Я пригубил, ожидая — ну, сладкую водичку, чего ещё ждать от деревенского самодела…

И ошибся. Вино было хорошее. По-настоящему хорошее — лёгкое, чуть терпкое, с медовым привкусом и долгим тёплым послевкусием. Не Бордо, понятное дело, но после Ерофеичевого самогона, выжигающего горло до состояния печной трубы, — просто божественный нектар.

— Недурно, — признал я. — Совсем недурно.

— Говорила же, — Настасья отломила кусок хлеба, положила сверху мяса. — Ешьте, барин. Проголодались же, наверное.

Я не стал упираться. Есть хотелось зверски — после пяти часов работы организм требовал еды с настойчивостью кредитора. Мясо оказалось тушёным с какими-то травами, нежным и пряным. Сыр — простой, крестьянский, но крепкий, острый и ядрёный, к хлебу и вину — самое то. М-да. Марфа, конечно, тоже готовила — моё почтение, но после щей да каш, успевших уже приесться, Настасьина стряпня показалась мне праздником.

Настасья ела немного — отломила хлеба, пожевала сыра, отпила немноговина. Всё больше смотрела на меня. Я старался не обращать внимания, но взгляд её чувствовал — спокойный, изучающий, без суеты. Так зверолов смотрит на зверя, которого выслеживает, боясь спугнуть.

Сравнение, надо сказать, мне не понравилось. Но от истины было недалеко.

— Ну, — сказал я, отодвинув опустевшую плошку и отпив вина. — Рассказывай. Кто ты, откуда, как давно тут живёшь. И, главное, откуда умеешь делать то, что делаешь.

Настасья помолчала, покрутила в тонких пальцах стакан.

— Мамка у меня травницей была, — заговорила она. — Из-под Великих Лук, оттуда мы и пришли. Тогда мне лет пять было, может, шесть. Мамка с отцом разошлась, а может, он помер — не помню толком, а она особо и не рассказывала. После этого коровий мор пошёл, и обвинили в нём, конечно же, мою матушку. Пришлось уходить. Пришли сюда, потому что деревня маленькая, глухая, и никому до нас дела нет. Дедушка ваш, старый барин, нас принял — дал избу на отшибе, разрешил жить. Мамка лечила деревенских, а я при ней росла да училась.

— А сейчас мать где?

— Померла четыре года назад. Я осталась одна. — Настасья сказала это ровно, без надрыва, как говорят о чём-то, что давно пережито и уложено внутри на своё место. — Ну, деревня меня знает, я деревню знаю. Лечу, кого могу. Скотину, баб, ребятишек. Принимаю роды, зубы заговариваю, кости правлю…

— И мертвяцкую порчу выводишь… — задумчиво протянул я.

Девушка зыркнула на меня быстрым взглядом, но отпираться не стала.

— Это от матушки. Она умела и меня научила. И книги оставила кое-какие… Не те, что в церкви одобрили бы, — Настасья усмехнулась. — Отвары, припарки, наговоры. Мертвяцкий яд — он ведь не яд в обычном смысле. Он… как бы объяснить… Он живое в мёртвое превращает. Медленно, изнутри. А я — обратный ход даю. Тяну живое назад, не даю ему угаснуть. Пока яд не выгорит.

— И у тебя получается, — кивнул я.

— Не всегда получается, барин, — спокойно качнула головой девушка. — Если поздно привели, если яд глубоко ушёл — бывает, что и я бессильна. Двоих вот уже потеряла. Одного привели на третий день только, а надо было в первые часы. Второго — мальчишку… — Она замолчала и отпила вина. — Сильно его потрепали, порчи слишком много оказалось. Жалко…

Девушка вздохнула. Мы помолчали. Огонь уютно потрескивал в камине, за окном темнело.

— Ладно, — сказал я. — Про тебя понял. Теперь про меня. Дар, говоришь. Чёрные искры разлетаются… Если я всё правильно понимаю, церковники называют это некромантией.

Слово повисло в воздухе, как дым. Тяжёлое слово. Опасное.

Настасья медленно кивнула.

— Дак и что мне с ним делать? — спросил я прямо. — Можно как-то избавиться от гадости этой?

— Избавиться — уже нет, — Настасья покачала головой. — Это не болезнь, барин, чтоб вылечить. Оно в крови. Проснулось — и назад не уснёт. Избавиться, внутрь затолкать уже не получится. Так что вам остаётся только развивать дар.

— Развивать, — повторил я. — Некромантию. Чтобы на костёр побыстрее взойти?

— Ну, если кто-нибудь прознает, на костёр вы и так взойдёте, — Настасья посмотрела мне в глаза. — С развитым даром или без. Разницы никакой — горят-то все одинаково. Так не лучше ли хотя бы с пользой? Как считаете, барин, деревне станет лучше, если в ней появится тот, кто мертвяков отвадить сможет? Не саблей зарубить, не из ружья застрелить, а сделать так, чтоб они её десятой дорогой обходили…