Святая Эвита - Мартинес Томас Элой. Страница 8
— Зачем мы об этом говорим, мама? У тебя была жизнь не такая, как моя, и скорее всего мы друг друга не поймем. Если бы ты влюбилась не в папу, а в другого мужчину, ты, наверно, была бы другой. Перон сумел пробудить во мне самое лучшее, и если я Эвита, так именно поэтому. Вышла бы я замуж за Марио или за того журналиста, была бы я Чола или Эва Дуарте, но не Эвита, — понимаешь? Перон помог мне стать всем, чем я хотела. Я подталкивала его и говорила: я хочу это, Хуан, хочу то, и он никогда мне не отказывал. Я могла занять любой пост, какой бы захотела. Не заняла больше, потому что не успела. Из-за того, что я так торопилась, я и захворала. А что сказали бы другие мужчины? «Чола, ступай на кухню, свяжи пуловер». Ты не представляешь, сколько пуловеров я связала в редакциях журналов. С Пероном было по-другому. Я безумно его любила — понимаешь? И всякий раз, когда я тебе говорила: я люблю Перона всей душой, Перон мне дороже жизни, я этим говорила: я люблю себя, люблю себя.
— Ты, Чола, ничем ему не обязана. То, что у тебя внутри, это твое, и только твое. Ты лучше его лучше нас всех.
— Сделаешь мне одолжение? — Она отцепила от колье золотой ключик, легкий, как ноготок, с затейливыми засечками. — Отомкни им правый ящик секретера. Там, сверху, на самом виду, два письма. Дай их мне. Хочу что-то тебе показать.
Она спокойно лежала в постели, поглаживая простыни. Да, она была счастлива, но не так, как другие люди. Никто ведь не знает точно, что такое счастье. О ненависти, о несчастье, об утратах известно все, но не о счастье. А она знает. В каждый миг своей жизни она сознавала, чем могла быть и чем стала. На каждом шагу она себе повторяла: это мое, это мое, я счастлива. Теперь настал час горя: целая вечность горя в уплату за шесть лет полного счастья. Неужели это и есть жизнь, только это? Ей послышалась где-то вдали музыка оркестра, как на площади в ее родном городе. Или то было радио в комнате сиделок?
— Два письма, — сказала мать. — Вот эти?
— Прочти мне их.
— Дай погляжу… Где очки? «Дорогая моя Чинита».
— Нет, сперва другое.
— «Дорогой Хуан». Это? «Дорогой Хуан»? «Мне очень грустно, потому что я не могу жить вдали от тебя»…
— Я это писала в Мадриде, в первый день моего приезда в Европу. А может, в самолете, когда туда летела. Уже не помню. Видишь, какой почерк — корявый, нервный? Я не знала, что делать, хотела вернуться. Поездка едва началась, а мне уже хотелось обратно. Давай читай.
— «…я так тебя люблю, что мое чувство к тебе это что-то вроде идолопоклонничества. Не знаю, как передать тебе, что я чувствую, но поверь, я в своей жизни очень упорно боролась за то, чтобы стать кем-то, и ужасно много страдала, но вот появился ты и сделал меня такой счастливой, что мне казалось, будто это сон, и поскольку у меня не было ничего иного, чтобы тебе предложить, кроме моего сердца и моей души, я их отдала тебе целиком, но в эти три года счастья я ни на миг не переставала обожать тебя и благодарить Небо за доброту Господа, даровавшего мне в награду твою любовь…» Я не буду читать дальше, Чола. Ты плачешь, из-за тебя я тоже заплачу.
— Еще немножко, читай. Просто я ослабела.
— «Я так тебе предана, любовь моя, что если бы Бог пожелал лишить меня этого счастья и забрал меня к себе, я и в смерти осталась бы тебе предана и обожала бы тебя с небес». Почему ты это писала, Чолита? Что за мысль была у тебя в голове?
— Мне было страшно, мама. Я думала, что, когда вернусь из такой дали, его уже не будет. Что ничего не будет. Что я проснусь в комнате пансиона, как в молодости. Я умирала от страха. Все считали меня смелой, я ведь пошла дальше, чем какая-либо другая женщина. Но я не знала, мама, что делать. Единственное, чего я хотела, это вернуться.
— Почитать тебе другое письмо?
— Нет, кончай это. Прочти последнюю фразу.
— «…Все, что тебе говорили о моей жизни в Хунине, подлость, клянусь тебе. В час моей смерти ты должен это знать. Все ложь. Я уехала из Хунина, когда мне было тринадцать лет, и что такого ужасного способна сделать в этом возрасте бедная девочка? Ты можешь гордиться своей супругой, Хуан, потому что я всегда берегла твое доброе имя и обожала тебя…» [16]
— Какие сплетни ему доложили?
— Да про Магальди, ты же знаешь. Но я не хочу об этом говорить.
— Тебе, Чолита, следовало мне об этом рассказать, я бы приехала сюда и все объяснила. Никто лучше меня не знает, что из Хунина ты уехала чистой. Зачем ты унизилась до того, чтобы это писать? Если мужчина не верит, сам Господь Бог не вернет ему доверия. Но он тебе…
— Читай другое письмо. И не разговаривай.
— «Дорогая моя Чинита». Ишь, на машинке напечатано. Любовные письма, напечатанные на машинке, не так ценны, как написанные от руки. Наверно, продиктовал секретарю.
— Не говори так. Читай.
— «Я тоже очень грушу, что ты далеко, и считаю часы до твоего возвращения. Но если я решил, что ты должна поехать в Европу, причина в том, что никто другой не казался мне более способным распространять наши идеи и выразить нашу солидарность со всеми народами, недавно перенесшими бедствия войны. Ты делаешь огромное дело, и здесь, у нас, все считают, что ни один посол не сумел бы действовать так удачно. Не огорчайся из-за сплетен. Я никогда не обращал на них внимания, меня они не трогают. Еще когда мы не были женаты, мне пытались заморочить голову сплетнями, но я никому не позволял слово сказать против тебя. Когда я выбрал тебя, я это сделал из-за того, чем ты тогда была, и меня никогда не интересовало твое прошлое. Не думай, что я не ценю всего того, что ты для меня сделала. Я тоже много боролся, и я тебя понимаю. Боролся за то, чтобы стать тем, кем я стал, и чтобы ты стала той, кто ты есть. Так что будь совершенно спокойна, береги здоровье и не полуночничай. Что касается доньи Хуаны, за нее не волнуйся. Старуха — молодчина, она умеет за себя постоять, но клянусь тебе самым святым, я позабочусь о том, чтобы она ни в чем не нуждалась. Тысяча поцелуев и добрых пожеланий. Хуан».
— Теперь, мама, ты понимаешь, почему я его так люблю?
— А мне письмо кажется совсем обыкновенным, ничего особенного.
— Он отправил его в Толедо, назавтра после получения моего. И ответил письмом вовсе не потому, что оно было необходимо. Зачем? Ведь мы каждый вечер говорили по телефону. Тут сказалась его чуткость, он хотел, чтобы мне было хорошо.
— Ты этого заслуживала. Никакая другая женщина не написала бы того, что написала ты.
— Он этого заслуживал. Теперь, мама, ты знаешь, что я была счастлива. Все, что я выстрадала, стоило того. Если хочешь, возьми себе эти письма. Ты видела столько раз меня голой, что еще одна откровенность не имеет значения.
— Нет, такой голой, как сейчас, я никогда тебя не видела.
— Ты одна это видишь. Ты и Перон. Сейчас меня волнует не нагота души. Если иметь в виду ее, я всегда жила обнаженной. Волнует меня другая нагота. Когда я опять потеряю сознание или произойдет что-то еще худшее, я не хочу, чтобы кто-то другой меня обмывал и раздевал — ты поняла? Ни врачи, ни сиделки, ни кто-либо чужой. Только ты. Мне стыдно, что меня увидят, мама. Я такая худая, так подурнела! Иногда мне снится, что я мертвая и что меня несут голую на Пласа-де-Майо. Кладут на скамью и все стоят в очереди, чтобы меня потрогать. Я кричу, кричу, но никто не приходит меня спасать. Не допусти, чтобы такое со мной произошло, мамочка. Не покидай меня.
Уже несколько ночей донье Хуаните не спалось, но самой тяжелой была ночь на 20 сентября 1955 года — она не сомкнула глаз. То и дело вставала выпить мате и послушать известия по радио. Перон, ее зять, заявил о своей отставке, и в стране наступило безвластие. Опять стали ее беспокоить варикозные вены. Над щиколоткой появился синеватый вздувшийся отек, казалось вот-вот нарвет.
В известиях говорили только о передвижениях восставшей армии. С Эвитой может произойти все что угодно, сказала мать мумификатору. Все что угодно.
16
Это письмо кажется пародией, но оно подлинное. — Примеч. автора.