Гость из бездны - Мартынов Георгий Сергеевич. Страница 30
Старому историку представился редкий случай проверить знание им прежних языков, которые он изучал не в живой речи, а только по книгам. И они часто разговаривали по-немецки и по-французски.
Волгин знал, что теперь на Земле существует еще один язык — восточных народов, смесь китайского, японского и индийских наречий. Он был в употреблении там, где когда-то находились государства Юго-Восточной Азии, древняя культура которых не могла исчезнуть даже за два тысячелетия. Но и там все понимали “официальный” язык Земли.
Волгин старался не только говорить, но и думать на новом языке, и это ему удавалось. Он все реже ловил себя на том, что думает по-русски. Он знал, что родной язык никогда ему не понадобится.
Против воли, почти бессознательно, Волгин относился ко всему, что его окружало, с затаенным чувством ревности, но не мог не признать, что по богатству и выразительности новый язык оставлял далеко позади все старые.
Как только Волгин почувствовал, что достаточно хорошо он. дел языком, он взялся за историю общества, которая, естественно, интересовала его больше всего остального. Он узнал, что произошло на Земле после его первой смерти (Волгин называл свою смерть в Париже первой, потому что рано или поздно должна была наступить вторая). По этому вопросу ему не пришлось прочесть почти ни одной книги. Их заменили беседы с Мунцием, который, рассказывая о прошлом, иллюстрировал эти рассказы историческими и хроникальными фильмами, получаемыми специально для Волгина из Центрального архива планеты.
Подавляющее большинство этих фильмов были цветными и объемными, только самые древние, современные Волгину, — черно-белыми, плоскими картинами его юности.
Благодаря фильмам Волгин не только слушал, но и мог видеть историю, как бы оживавшую перед его глазами. Он видел людей, живших после его смерти и в то же время задолго до настоящего времени, и это создавало странную путаницу в его представлениях о них. Для современного мира это были люди прошлого, но для Волгина они оставались людьми будущего.
Техника кино не имела ничего общего с тем, что знал Волгин. Отсутствовал привычный экран. Фильм демонстрировался в обыкновенной комнате с обыкновенной мебелью. Аппарат представлял собой небольшой металлический ящик, который ставился не позади, а впереди зрителей.
Свет не тушился. Демонстрация шла при обычном освещении, исходящем неизвестно откуда. Казалось, что этот свет испускают сами стены и потолок комнаты.
Из книги, которую Волгин читал сейчас, он знал, что “век электричества” закончился вскоре после его первой смерти, сменившись “атомным веком”, за которым последовали другие, со все более и более непонятными названиями. В восемьсот шестидесятом году Новой эры вся техника основывалась на энергии неизвестных и совершенно уже непонятных Волгину “катронов”.
Мунций закладывал в аппарат кассеты, напоминавшие Волгину, которые в его время служили для фотоаппаратов типа “ФЭД”. Потом он садился рядом с Волгиным, и сеанс начинался.
Исчезал, становился невидимым аппарат и сама комната, где они находились. С полной иллюзией действительности появлялись действующие лица фильма, окружавшая их обстановка, леса, горы, просторы океана, реки и озера. Невозможно было отделаться от впечатления, что видишь настоящих людей и природу, а не их изображения, когда в двух шагах волновалась людская толпа или открывался широкий простор моря, слышался шум волн и лицо обвевал морской ветер. Только свойственная кинематографу мгновенная смена декораций напоминала, что это не настоящая жизнь.
Видя перед собой исторических деятелей прошлого, слыша их так близко от себя, Волгин невольно боялся, что они увидят его самого. Он ловил себя на том, что часто забывал о происходящем и вел себя так, словно присутствовал при беседах. Опомнившись, он украдкой смотрел на Мунция — не смеется ли тот над ним. Но лицо гостеприимного хозяина всегда было серьезно. Мунций внимательно следил за происходящим на “экране” и изредка вполголоса давал пояснения, если сюжет мог стать непонятным Волгину.
“Если бы у меня были дети, — думал он, — я смог бы увидеть своих потомков, живших через тысячу лет после меня и одновременно тысячу лет тому назад”.
Кончалась картина, и мгновенно, как в сказке, появлялись опять стены комнаты и маленький чудесный киноаппарат.
Мунций менял кассету, и снова в нескольких шагах шла реальная и в то же время волшебная в своей непонятности жизнь живых призраков.
Когда нужно было продемонстрировать старую картину, Мунций нажимал на аппарате кнопку, и перед ними прямо в воздухе появлялся белый прямоугольник, плотный и неподвижный, как настоящий экран двадцатого века.
После сеанса, продолжавшегося обычно часа три, Волгин долго не мог отделаться от смутного волнения. Все это было так необычно, так непохоже на то, что он знал. Неожиданно ставшая современной ему новая техника производила ошеломляющее впечатление, тем более, что Волгин совершенно не понимал се основ.
“Если бы к нам, в двадцатый век, — часто думал он, — попал человек второго века нашей эры, он, вероятно, испытал бы такое же чувство при виде телефонов, радио и кино, какое я испытываю сейчас”.
— Это совершенно неверно, — сказал Мунций, когда Волгин поделился с ним своими мыслями. — Вы недооцениваете роль двадцатого века в развитии науки и техники. Вы сможете через определенное время понять все, что сейчас изумляет вас, а человек не только второго, но и пятнадцатого века ничего не понял бы в технике двадцатого. Все основы нашей современной науки были заложены в девятнадцатом и двадцатом веках. Вы, историки, называем их “веками начала”, и не только потому, что тогда началась наша наука, а еще и потому, что именно тогда были заложены основы общественной жизни, которая является фундаментом науки. Ваша беда, Дмитрий, заключается в том, что вы не имеете технического образования и плохо знали современную вам технику. Поэтому вам так трудно сразу разобраться в нашей.
Эти слова доставили Волгину большое удовлетворение. Он не сомневался, что Мунций говорит искренне, говорит то, что думает. Были случаи, когда старый ученый открыто и прямо высказывал мысли, которые не могли быть приятны Волгину. Он уже знал, что откровенность является отличительной чертой его новых современников, что они всегда и во всех случаях говорят друг другу правду — Да и откуда могла взяться ложь в их жизни? Для нее не было оснований, не существовало побудительных причин.
За прошедшие месяцы Волгин часто думал о своем положении в чуждом ему мире, куда он скоро вступит полноправным членом нового общества. Не покажется ли он слишком отсталым, не произведет ли впечатление дикаря? Он понимал, что вопрос о средствах к существованию не встанет перед ним никогда. И не потому, что он на особом положении “гостя”, а просто потому, что этого вопроса не существовало больше на Земле. Но Волгин не хотел ограничиться ролью наблюдателя, он хотел трудиться наравне со всеми.
Как добиться равного положения? Только трудом, другого пути не было.
С еще большим усердием он “вгрызался” в технические книги, не стесняясь обращаться за объяснениями к Мунцию. Но, историк и археолог, тот не всегда мог удовлетворить Волгина своими ответами, когда вопросы касались областей, мало ему знакомых. В таких случаях, которые становились все более частыми, Волгин испытывал своеобразное удовольствие — ученый тридцать девятого века не все знает, следовательно, разница между ними в умственном отношении не так уж безмерно велика!
“Нас разделяет не бездонная пропасть, — думал Волгин, — а только глубокий ров, через который можно перебросить мост. И я это сделаю”.
Ему ничто не мешало осуществить свое намерение. Все, что могло ему понадобиться для “самообразования”, было к его услугам. Любой ученый дал бы ему исчерпывающую консультацию, любой инженер с радостью пришел бы ему на помощь. Но Волгин ни к кому не хотел обращаться, кроме Мунция и изредка навещавшего его Люция. Понимая, что сам себе ставит препятствия и затрудняет задачу, Волгин не мог преодолеть ложного самолюбия. Он твердо решил, что появится в мире только тогда, когда “мост” будет перейден.