В небе снова радуга - Маруяма Кэндзи. Страница 3
Люблю наблюдать, как пробудившиеся инстинкты окрашивают невинную душу в свою серо-багровую окраску, меня с души воротит от чистюль, гнушающихся вульгарностью, я не считаю, что надо стыдиться знойных слов, если их нашептывает подлинная страсть, а любовь, опасная, побуждающая к безумным поступкам и непоправимым ошибкам, по-моему, достойна восхищения.
Мой объектив вибрирует от волнения, когда ему доводится снимать любовь, подобную огненному фейерверку, я скрупулезно регистрирую тончайшие нюансы света и тени, лучше, чем люди, понимаю смысл каждого сказанного слова, такая любовь – редчайший из моих трофеев, и, наблюдая за ней, я думаю вот что: пускай с точки зрения большинства она достойна осуждения, пускай даже преступна, но эти двое, которые беспечно спариваются под радугой, словно не ведающие стыда бабочки или стрекозы, – не прожигатели жизни и не искатели острых ощущений; мне отчетливо слышен голос этой любви, отрешившейся от горестных мыслей и безысходного отчаяния, измельчившей в прах свинцовую тяжесть бытия, не боящейся ни судьбы, ни небесного суда, не заботящейся о выгоде; этот громкий голос таит в себе самую суть бытия, он гораздо честней, чем пустозвонство брачного обета, который дают перед алтарем жених и невеста (черт знает, что они при этом на самом деле думают); даже тот, кто, единственный из множества, уцелел в катастрофе, не сможет издать ликующего звука подобной чистоты; мой мощный объектив, в котором вся моя жизнь и все мои органы чувств, способен ухватить этот голос – не сам звук, а триумфальный трепет изогнутой женской шеи, сзади покрытой нежным пушком.
Девочка, которой в одночасье открылась сложнейшая из истин, понемногу приходит в себя, теперь она просто любуется красивым зрелищем, она и сама красива, гораздо красивей обычных детей, ничего не знающих о мире взрослых; на тонкой ключице блестят капельки пота, если в них заглянуть, то наверняка увидишь миниатюрное отражение двух переплетенных фигурок.
А женщина все никак не насытится, не накричится; у нее звонкая душа юной девушки и такой же звонкий смех, это самка, живущая в такт месячным циклам, я знаю, что она обманывает своего мужа, но не для того, чтобы сравнить достоинства двух любовников, она не думает, кого выбрать, от добра добра не ищет, с каждым из мужчин ведет себя естественно, как естественна река, несущая свои воды к устью; оба уверены в ее любви, она не дура, чтобы подрывать эту уверенность, хоть не вырабатывает никаких стратегий и тактик.
На земле еще не высохшая лужица мочи – это девочка присела, когда шел дождь; на лужицу слетелись пестрые бабочки, одна нарядней другой, их трепещущие крылышки похожи на паруса, и я вспоминаю пожелтевшие сепиевые снимки, сделанные много лет назад: на них юнцы того чахлого поколения, которое самую малость опоздало на войну – если б не атомная бомба, загремели б они на фронт, стали “лепестками хризантемы” по приказу командования и во славу тогдашнего императора, но бомба их спасла, и они пустились в беспечное, бесцельное плавание на дрянной, кое-как сляпанной яхтенке; сам не пойму, чем они меня так заинтересовали, но я повсюду таскался за ними и щелкал, щелкал; давно это было, смешно они говорили между собой, беспрестанно вставляя американские словечки, к родине у них полагалось относиться с пренебрежением, зато иностранцев они слушали разинув рот и, как слову Божьему, внимали модным песенкам, которые напевала победившая их страна, а в плавание они пустились, так и не договорившись между собой, куда, собственно, плывут; поначалу всё пыжились – тучи им были нипочем, в лютый холод они говорили: “Ну и жарища”, называли своим отцом солнце, славили полноту жизни и права молодости, по вечерам непременно упивались в дым и многое, очень многое презирали: рыбаков, дожидающихся штиля, чтобы выйти в море, тех, кто суеверно помечает в календаре удачные и неудачные дни, своих соотечественников, которые сами затеяли бучу, а потом поджали хвост, вековые снега, сверкающие на вершине большой горы, старые обычаи и нравы, почтение к учителям, массовую культуру, беззубую внешнюю политику и даже автомобили отечественного производства.
Герои той давней суматошной эпохи были изрядными хвастунами, обожали трескучие фразы, но каждый из них был сам по себе и сам за себя, вся компания состояла из одиночек; старших они держали за неудачников и слушать их не желали, над моралью, законами и прочей ерундой посмеивались; мне удалось сфотографировать отчаяние, просвечивающее сквозь самонадеянность их гримасничающих лиц, только закончилось все печально: их детская вера во всемогущество логики не выдержала испытания штормом и волнами, сколько раз повторяли они, что не сойдут с корабля, пока не постигнут до конца вечную философию течений и светил, но достаточно им было разок попасть в передрягу, достаточно было одному из них сгинуть в морской пучине, и их братство тут же рассыпалось в прах, катастрофа сначала повергла их в оцепенение, потом они заныли, по-бабьи расхныкались, и пришлось посылать за ними спасателей, а кончилось тем, что они стали как все – вернулись на берег, образумились и растворились в том самом “феодальном обществе”, которое так безжалостно осуждали; что осталось от них в моей памяти: мешанина из Востока и Запада, пустая болтовня о свободе да еще их смехотворные повадки.
Какое-то время я еще следовал за ними, хоть мой интерес и поостыл, но никаких путных снимков так и не вышло; про свою яхту, гниющую у причала, незадачливые мореплаватели забыли, нет, хуже – сделали вид, что забыли, и принялись жить-поживать и добра наживать; раньше, во время плавания, они так любили позировать, а тут стали от меня прятаться, стали нервничать, чувствуя на себе безумное око моего объектива; ах, как я ошибся, вообразив, будто они особенные, будто они способны прожить жизнь, какой не бывало прежде; да, был в моей карьере и такой период, с тех пор миновало больше тридцати лет, я повидал всяких людей, набрался опыта, и на такую дешевку меня больше не купишь, это, видно, и называется зрелостью, уже лет десять, как я научился выбирать действительно стоящие объекты для съемки, для этого не нужно отправляться за тридевять земель, не нужно мчаться через равнину по скоростной магистрали, достаточно побродить в окрестностях нашего городка, и обязательно найдешь то, что искал; никто здесь не взглянет на меня косо, никто не возмутится, все ко мне привыкли – во всяком случае, так я думаю…
Я наблюдаю за миром людей, высматриваю и запечатлеваю моменты, когда судьба выхватывает кого-то из череды будней и окунает в жизненный поток, бурлящий горячей кровью, снимок подбирается к снимку, и вместе они образуют что-то вроде хроники нашего городка, и не спрашивайте меня, почему она сложилась так, а не иначе, спросите лучше того, кто днем и ночью высматривает добычу, целясь в нее, словно ружьем, моим объективом, да-да, спросите его, моего хозяина, обычно взгляд у него виноватый, погруженный в себя, но когда щелкает затвор, глаза его сужаются в щелку, зажигаются сумасшедшим пламенем, он родился на свет только для того, чтобы подсматривать, наблюдать за человечеством, и, кажется, уже не помнит, что сам принадлежит к этому племени, а с меня какой спрос, я всего лишь его слуга; мой хозяин обладает отличным нюхом, он долго учился своему ремеслу, но, когда он смотрит на объект, на его лице смятение и суеверный страх, такое вот у него хобби, и ничего особенного, вреда он никому не приносит, в городке, где почти ничего не происходит, такой человек, по-моему, очень кстати, и я благодаря ему хорошо узнал эти края, узнал и полюбил.
Острый взгляд иглой проходит сквозь меня, сквозь празднуемое под палящим солнцем торжество плоти, сквозь тело мужчины, проницательней любого гадальщика читает потаенное в глубинах сердец, а обратным током на подсматривающих изливается ясная, светлая благодать; возьмем девочку: в таком раннем возрасте она уже поняла про жизнь самое главное, сегодня под сенью умопомрачительной радуги ей выпала удача – увидеть праздник любви, и она перестала быть обычной школьницей, истомившейся от безделья за долгие каникулы, медленно, так медленно взрослеющей среди этого скучного, плоского пейзажа, я-то вижу, как в ее худенькой, еще не развившейся груди вспыхнул огонек, его теперь не загасить, он будет согревать эту грудь все те семьдесят или восемьдесят лет, которые девочке суждено прожить, по временам разрастаясь до всепоглощающего пожара и ярко освещая кромешную тьму ночи, а когда неистовство пламени будет спадать, взамен останутся обжигающие воспоминания, навек запечатленные каждой складочкой ее женского естества, иногда огонек будет подпаливать ей душу, лишать уверенности в себе, но он же станет драгоценным источником жизненной силы и надежды, он расцветит часть ее дней сводящим с ума многоцветьем, а в старости защитит от уныния и печали.