Изнанка экрана - Марягин Леонид. Страница 12

Когда-то в далеком прошлом Ромм взбегал вверх по лестнице из павильона в комнату группы, перешагивая через две ступеньки, я поспешал сзади и на площадке четвертого этажа спросил, нужно ли ему так быстро бегать. Михаил Ильич, не задумываясь, ответил:

— Режиссером нужно быть до тех пор, пока можешь бегать по лестницам.

Я наблюдал его в последние годы стремительно несущимся по извилистым и узким коридорам студии, оставляющим за собой длинный шлейф учеников и просителей. На поворотах шлейф этот заносило, и встречные, чтобы избежать столкновения, жались к стенам. Таким встречным не раз оказывался и я.

Но однажды Михаил Ильич резко остановился, повернулся, подошел ко мне, обнял за плечи и сказал:

— Спасибо, Леня.

— За что? — удивился я.

— За поздравление.

— Не стоит. Обычное дело… — У меня было установившееся многолетнее правило: где бы я ни находился — в Новосибирске, Ленинграде, Москве, — телеграфом поздравлять Михаила Ильича с праздниками — три раза в год.

— Не обычное, — покачал головой Ромм. — Всего два поздравления.

— Не может быть, — усомнился я, зная количество людей, обязанных Ромму вниманием и помощью.

— Может. Остальные отделались телефонными звонками. — И Ромм умчался в темную глубину коридоров, скрываемый стайкой учеников и просителей.

Чем я мог платить Михаилу Ильичу за то неоценимое, что он сделал для меня? Подсказала жизнь — после того как его не стало, решил снимать его вдову, бывшую звезду нашего кино, уже полтора десятка лет не переступавшую порога киностудии, — Елену Кузьмину. И снял — в роли бабушки в фильме «Вылет задерживается».

История одного письма

Артист Шатов влепил полновесную пощечину молодому Михаилу Козакову, Ромм скомандовал: «Стоп» и расположился за столиком помрежа.

Для меня, юного провинциала, и моего напарника Юры Ухтомского — тридцатилетнего моряка, татуированного от шеи до пяток, — наступило самое значительное мгновение.

В опустевшей декорации тюрьмы по картине «Шестая колонна» при тусклом дежурном свете Михаил Ильич Ромм писал нам рекомендацию для поступления во ВГИК на режиссерское отделение.

Писал скоро и легко — будто заранее сложил содержание письма, а мы, боясь шелохнуться, следили из темноты павильона за движением его руки.

Ромм заклеил конверт и протянул его нам:

— Запечатал, чтобы не зазнавались!

Естественно, первым у конверта оказался тридцатилетний бывалый Ухтомский, засунул его поглубже в боковой карман пиджака, и мы, пятясь и благодарно кивая Михаилу Ильичу, исчезли из павильона.

Председателем приемной комиссии в тот, 55-й год был в прошлом сотрудник пионера нашего кино, самого Льва Кулешова, С.К. Скворцов, много лет преподававший во ВГИКе на режиссерском факультете. Ему-то и вручили мы письмо Ромма. Скворцов был удивлен и, как мне показалось, даже испуган этим посланием режиссера.

— Почему мне? Набирает же Довженко.

Но письмо вскрыл, пробежал глазами и сказал:

— Ну что ж, я покажу письмо Александру Петровичу.

Через два дня мы предстали перед экзаменаторами. Довженко за столом комиссии не было. Скворцова — тоже. Собеседование было коротким — ведущий его педагог по фамилии Нижний потратил на меня полторы минуты, на Ухтомского — дай бог две.

Раздавленный, не смея показаться на глаза Ромму, я поехал в свое Орехово-Зуево, где жил мой отец, в прошлом молодой донецкий писатель.

Отец, выслушав мою унылую жалобу, сказал:

— В свое время я не раз встречался с Довженко на мельнице... Попробую возобновить знакомство... Давай твои опусы!

Я кинулся вытаскивать вторые экземпляры вступительных работ из картонной коробки, засунутой под бабушкину кровать, а отец, одеваясь, пояснил:

— Мельница — это комната журналиста Мельника в Харькове, — этакий импровизированный клуб молодых литераторов, художников, артистов. Туда часто заходил и Довженко — тогда еще художник и карикатурист газеты «Вісті».

Довженко встретил моего отца как воспоминание, как далекий голос молодости. Завязалась дружба.

Меня Довженко принял через пару дней после визита отца. Сел спиной к свету на жесткий стул. Зеленовато-седые волосы, подсвеченные солнцем, образовали нимб. За стеклом неоновый ангел в обличье пионера — реклама кинотеатра, что напротив, — трубил в горн.

На столе в украинском куманце — огромный, ненатуральный своей величиной, колос пшеницы. На стене — фотография хозяина кабинета по пояс в пшенице. На полке у тахты беззвучно мелькающий телевизор с линзой...

Александр Петрович заговорил обо мне.

Есть выражение у музыкантов — «читает с листа». Довженко «читал с лица». Я слушал его и дивился умению распознавать характер и помыслы, глядя на человека. Допускаю, что какие-то сведения обо мне он извлек из моих скромных вступительных почеркушек, кое-что, очевидно, открыл ему мой отец, но главное — он угадывал то, в чем я и сам себе боялся признаться.

Довженко заговорил о режиссуре, о сложности и превратности этой профессии. Стал характеризовать современных режиссеров.

— Вот Луков — биологический талант. — Он говорил медленно, часто выдыхая, иногда поднимая на меня старческие мутные глаза. — Я ставил Лукова на ноги, а он, — Довженко сделал долгую паузу и потом добавил: — А он... стоит... Рошали — я их очень люблю. Они прекрасные люди. Я с удовольствием хожу к ним в гости. Им бы хорошо работать... воспитателями в детском саду. Пырьев... Был режиссером — был человеком, стал директором «Мосфильма» — чертом стал.

Александр Петрович заговорил без перехода о молодой режиссуре:

— Мне очень понравилась картина «Ослик» молодых ребят Абуладзе и Чхеидзе. Обязательно пошлю им телеграмму!

Естественно, разговор, коль скоро Довженко «читал с лица», коснулся и ВГИКа.

— Не люблю этот ВГИК со смыком. Режиссеров нужно учить в жизни. Я буду обращаться в правительство: пусть дадут мне место на Ялтинской студии вместе с моим курсом. Я буду снимать кино, а они — помогать мне и учиться. И вас тоже попробуем взять. Сделаю все, что смогу.

Я не мог держать в секрете свою встречу с Довженко. Меня распирало, я открыл дверь съемочной группы «Шестая колонна» и заявил ассистенту режиссера Кате Народицкой:

— Я был у Довженко.

Через пять минут меня пригласил к себе Михаил Ильич Ромм.

— Ну, рассказывай. — Он присел на краешек стола, вставил антиникотиновый патрончик в мундштук и закурил сигарету.

Я принялся излагать разговор с Довженко. Ромм не перебивал — молча затягивался сигаретой, и, только когда я дошел до довженковской оценки режиссеров «Ослика», Михаил Ильич перебил:

— Один из них наш с Юткевичем ученик, другой — Кулешова.

Мне показалось, что Ромм подчеркивает свою причастность к отмеченному Довженко фильму. На намерение Александра Петровича послать поздравление молодым режиссерам Михаил Ильич отреагировал мгновенно:

— Конечно, не пошлет.

Обещание помочь мне со ВГИКом вызвало аналогичную реакцию:

— Конечно, не поможет.

До того момента я полагал, что на кинематографическом Олимпе царят согласие и дружба, а теперь...

Михаил Ильич, заметив мой смятенный взгляд, подвел черту беседы:

— Довженко все-таки — хороший режиссер! — и вышел.

Думается, что Ромма обидело невнимание Довженко к его просьбе. Александр Петрович в разговоре со мной даже не упомянул о письме Ромма. Позднее, рекомендуя нынешнего документалиста Джемму Фирсову уже самому Довженко, Ромм вернется к этому и напишет:

«Рекомендую вам Фирсову, как раньше рекомендовал Марягина».

Общение мое с Александром Петровичем не ограничилось описанной встречей. Я приносил ему свои зарисовки, ходил слушать его чтение сценария «Поэма о море» в Дом литераторов.

Он читал возвышенно, широко, иногда пел за своих героев, но даже тогда, когда герои вели диалог, они говорили одинаково, по-довженковски. Казалось, говорят они белым стихом. В «Поэме о море» были нотки горечи по поводу разрушения, затопления водой отчих хат, но в главном художник принимал и оправдывал эту варварскую акцию. Впрочем, с голоса Довженко, поддаваясь его магии, и я был на его стороне... А сегодня?