Изнанка экрана - Марягин Леонид. Страница 2

Но отцовство не утихомирило характера деда. Наезжая на ярмарку в Мариуполь, он часто скандалил с тамошним приставом, оказывался в участке, и вызволять его оттуда спешила Ульяна.

С бабой Улей мне пришлось сосуществовать пару десятилетий. После появления меня на свет отец привлек ее к воспитанию внука, и бабушка переехала из Краматорской в Орехово-Зуево. Воспитание Ульяна Никифоровна понимала своеобразно: непременно разучивала со мной песню про Сагайдачного, «шо променял жинку на тютюн тай люльку, да нейвдачно», и обязательно кормила меня черным хлебом с крупной солью втайне от моей мамы. Но я проговаривался, и возникал домашний скандал. Впрочем, скандалы возникали и на межнациональной почве — казачка не могла смириться, что ее сын, мой отец, женился на еврейке. Как только моя мама заболевала, бабушка изрекала: «Ера (так она звала моего отца)! Я тебе говорила — не женись на еврейке. Они очень любят болеть!»

Тут самое время перейти к корням по маминой линии.

Дед Яша, по фамилии Минкин, обосновался в Луганской губернии в селе Ивановка, что на самой границе с Войском Донским. Чем диктовалось столь неуютное соседство? Ведь евреям в ночное время оставаться на территории Войска Донского запрещалось. Разгадка находилась рядом: дед — совладелец шахты на землях Войска Донского — днем приезжал в шарабане на «свое дело», а ночью, когда возникала необходимость, оставался в доме урядника, который за рубль скрывал и охранял неположенного еврея. Шахтой «дело» деда называлось условно, это, скорее, была угольная копь — без привычных глазу копра и террикона. Да и работала она только летом — на приработки в Донбасс приходили из Поволжья в основном татары. Поэтому вторым совладельцем шахты являлся татарин, умевший быстро находить язык со своими соплеменниками. Какой бы утлой ни была шахтенка, семью деда Яши она кормила: на шестерых хватало. Не зря коммивояжер фирмы «Зингер» Минкин раньше многие годы колесил по Украине и Белоруссии, продавая швейные машинки и откладывая деньги. Труды и заботы оправдывались.

А тут еще Господь принес радость: в 1906 году родилась долгожданная дочь. Назвали ее Ревекка, что значит «счастливая». Не знаю, как насчет счастья, но красотой природа наделила — это точно. Фотографии тому свидетельства. Пора взросления моей мамы совпала со строительством социализма, не могло быть и речи о поступлении в институт, капиталы папы Минкина испарились, нужно было зарабатывать на жизнь, и, окончив курсы стенографии и машинописи в Ростове, она поступила машинисткой в трест «Артемуголь», что в городе Артемовске. И вот там ее высмотрел молодой, к тому времени уже писатель и журналист, Георгий Александрович Марягин. Возник роман, Георгий предложил «руку и сердце», Рива повезла жениха знакомить с родителями.

Бывший шахтовладелец встретил их облаченный в сюртук, в камилавке, с расчесанной надвое пахучей бородой. Его жена Соня тоже вышла в праздничном, но дожидалась чуть сзади супруга. Глава семьи предложил жениху пройти побеседовать в соседнюю комнатку. Беседа продолжалась около трех часов. Ревекка и ее мама нервно вслушивались в тишину за дверью, уходили на кухню готовить обед и снова возвращались послушать... Наконец из двери появился улыбающийся Яков Минкин и, поцеловав дочь, сказал: «Рива, выходи за этого парня — он правоверный еврей!» «Он — русский», — уточнила Ревекка, и бывший шахтовладелец надолго замолчал. Так обмишуриться помогли ему эрудиция отца и цвет волос. Брюнетом отец был от рождения, а эрудиция накапливалась с возрастом. Дед Саша, когда бы ни отлучался со станции Краматорская, возвращался домой с хорошими книгами для сына. Георгий пристрастился к чтению, да так, что в Гражданскую войну, когда приток книг оборвался, ходил в белогвардейский бронепоезд, стоявший на путях, был допущен и пользовался офицерской библиотекой. А уж «Тору», о которой говорили будущий тесть с будущим зятем, Георгий знал почти наизусть!

Пришедший в себя Яков Минкин вечером того же дня мужественно благословил дочь на брак с иноверцем. В результате этой нестандартной акции через несколько лет возник я.

Перед самой войной меня повезли в Донбасс знакомить с бабушкой Соней. Я помню душную белую хатку в поселке Красный Луч, седую улыбающуюся старуху, склонившуюся надо мной и протянувшую какой-то блестящий шарик. «Лихте кирпоне», — шептали ее губы. До сих пор я не могу добиться у людей, знающих еврейский, что это значило...

Через несколько месяцев бабушки Сони не стало — оккупанты сбросили ее в шахтный шурф.

Вот такие корни в родной земле...

Сотворение мира

Ливень. Вода с горбатой булыжной мостовой сбегает к кюветам, где образуются огромные лужи с невероятными, будто мыльными, пузырями. Мы — отец, мать и я — смотрим, накрывшись одним плащом, на мостки через «Богатырев сток». Оттуда должен прийти автобус. Я боюсь этих мостков. Недавно на них со мной случилась неприятность — нога провалилась в щель между подгнившими досками. В результате — содрана кожа от щиколотки до паха и огромное количество разных заноз, устранение которых не принесло мне радости. Доски мостков блестящие, темно-серые в крупных иголках дождевых капель, и не похоже, что между досками есть такие щели, куда могла провалиться моя нога. «Богатырев сток» — официальное название этой сточной канавы, разрезающей город почти надвое; между собой горожане зовут ее «река Говенка» или просто «Говенка». Сейчас Говенка отрезает нас от той части города, где ревет через черные рога репродукторов песня: «Если завтра война, если завтра в поход — мы сегодня к походу готовы».

Это сегодня наступило. Назавтра отца, как офицера запаса, вызвали в военкомат.

Утром он разбудил меня. Заспанного посадил на плечи и протанцевал, напевая: «Дядя Ваня хороший и пригожий, дядя Ваня всех юношей моложе...»

Подбросил, обнял, поставил на кровать и ушел.

Ночью я проснулся от отцовского голоса — лежал и слушал. Отец, не снимая плаща, сидел за столом напротив мамы и бабушки. И рассказывал, что его назначили начальником команды в полтораста человек, «придали ему» (я потом выспрашивал у мамы, что такое «придали») двух сопровождающих с винтовками и вручили мешок денег на содержание красноармейцев. Мешок ткани крупного плетения стоял тут же, прислоненный к спинке стула. Сейчас, говорил отец, они выходят пешим маршем на Горький. Оттуда он напишет.

С Ленинградского фронта отец прислал первое письмо и бандероль — книжку-раскладушку про Василия Теркина (хотя Твардовский своего Теркина еще и не думал писать). Я по складам пытался читать стишки-надписи и смеялся находчивому красноармейцу, который на ходу менял портянки и начищал яловые сапоги.

Нашими соседями по квартире были Зайцевы — отец, старый мастер, и две его дочери. У старшей, Вальки, был жених Виктор. Мы, мальцы, его любили — он с удовольствием возился с нами во дворе. Его быстро призвали — Виктор зашел прощаться. Меня поразило, что на ногах у него были не яловые, как у Теркина, сапоги, а жалкие брезентовые обмотки. Но в обмотках он проходил недолго — вернулся домой по локоть без руки.

А потом, осенью, была бурлящая от людских голов железнодорожная станция. Нескольких бойких людей в танкистских, как мне объяснила мама, шлемах, рвавшихся к дверям плацкартного вагона, оттесняли часовые. Железнодорожник, размахивая над своей фуражкой фонарем с мигающим пламенем, что-то кричал и показывал на военного. Тот, сжав одной рукой поручень вагона, другой придерживал кобуру, из которой торчала округлая деревянная рукоятка. «Это начальник поезда! — прокричала мама бабушке. — Держите Леню. Крепче!» Бабушка сжала мою кисть своей сильной рабочей «клешней», а мама, прижимая к груди офицерский аттестат, устремилась к начальнику.

Немцы перли на Москву, волна эвакуации быстро докатилась до подмосковного Орехово-Зуева. Эвакуировались «правдами» — семьи офицеров и более или менее ответственных работников — и «неправдами» — люди, испуганные национальной доктриной фашистов. Оказалось, что этого разносортного народа больше, чем могут вместить и плацкартные, и общие вагоны, и даже теплушки.