Клад - Маслюков Валентин Сергеевич. Страница 4
Они беседовали на равных, с полным взаимным уважением и потому продолжительные беседы их неизменно укрепляли обоюдное расположение и приязнь.
– Что ли это что? – лепетала Золотинка, указывая на оснастку в руках Поплевы.
– Прямой узел с клевантом, – отвечал Поплева, изумляясь любознательности ребенка.
Нисколько не подвергая сомнению основательность разъяснений, она, однако, спрашивала еще раз:
– Что ли это что? – В рубашонке ниже колен, девочка стояла босиком на желтой, чисто выскобленной и вымытой палубе. Желтые стриженые кудряшки ее светились на солнце, а большие, кукольные глаза глядели с пристальной, требовательной прямотой.
– Клевант это колышек, видишь? Вот я вставил его между петлями; прямой узел, он затянется намертво, а если мокрый? – ты его не развяжешь. Тогда смотри: вот я выбил колышек вон… – Она смотрела расширившимися от живого любопытства глазами. – Ладно, не поднимай, он нам не нужен. Смотри сюда: узел расслабился, раз – и у меня два конца!
Разительный исход крайне запутанного дела побуждал Золотинку продолжить удачно начатый разговор:
– Что ли это что?
Тогда Поплева возвращался к основам, чтобы показать, как вяжется прямой узел. Это просто: раз, раз и раз!
Под глубоким впечатлением от раз, раз и раза Золотинка переходила к следующему вопросу:
– Что ли это что?
Поплева объяснял, почему возникла надобность связать два конца между собой.
– Что ли это что? – неутомимо продолжала она.
Нисколько не запнувшись, он брался растолковать ей в общих чертах восемь различных способов, какими можно связать два свободных конца.
– Что ли это что? – настаивала она, широко распахнув чудесные карие глазенки.
– Ну, конец, всякий канат… Канаты вьют из каболок и прядей. В четыре пряди и в три, – не дрогнув, отвечал Поплева. – А на каболки идет пенька, самая лучшая, какую можно найти.
– Что ли это что?
– Пенька это конопля. В огороде растет конопля. Трава.
– Что ли это что?
Но Поплеву нельзя было вывести из равновесия. Не такой это был человек. Поражение терпела Золотинка. Она срывалась в смех, смеяться начинал и Поплева, из трюма выскакивал Тучка. Рокочущий мужской хохот и тоненький золотистый смех разносились над гладью затона, вызывая завистливое недоумение у случившихся поблизости лодочников и мастеровых.
Словом, девочка эта была Золотинкою в силу своих природных свойств без всякой дополнительной причины. Просто она была Золотинкой. Всякому сколько-нибудь непредубежденному человеку было ясно, что она Золотинка. Возможно, конечно, что Поплеве и Тучке это было яснее, чем другим. И потому другие, женщины, что неизменно собирались на берегу возле лодки братьев, обитатели Корабельной слободы и вообще все, кому это было важно, узнали о том, что она – Золотинка, от Поплевы и Тучки.
Получив исчерпывающие заверения, что девочка таки да – Золотинка, люди присматривались к ней с каким-то особенным, обостренным любопытством, словно что-то прикидывая.
– Золото, а не ребенок! – повторяли братья.
Плохо понимая темный язык намеков и недомолвок, теряясь перед таинственными ужимками слободских кумушек, они не сразу уразумели, какую сумятицу в умах вызвало появление золотого ребенка.
Золотинка нашлась, а Юлий потерялся.
Княжич Юлий, средний сын великого князя Любомира Третьего и великой княгини Яны родился в завидном месте. Во всяком случае, жители столичного города Толпеня почитали государев замок Вышгород высочайшим местом страны, и толпеничи, надо признать, имели основания для такого спорного суждения. Выстроенный на не очень-то и выдающейся, в сущности, скале – если брать в пример высочайшие вершины Меженного хребта – Вышгород победно возникал над широким разливом Белой; в смысле крутизны и отвесности никакие иные горы, вершины, утесы и крутояры не могли быть поставлены ему на вид. Над равниной реки, далеко-далеко опушенной всхолмленными синими лесами, над полями и деревушками, отмеченными купами вязов, над низменным городом Толпенем, над чересполосицей его красных и черных, темно-желтых, крытых соломой кровель Вышгород стоял непререкаемо высоко.
Сразу за мелкой речкой Серебрянкой, разделившей город и замок, залегли низкие стены внешних укреплений, а за ними сквозь неразбериху тесно натыканных домов там и здесь проглядывала уходящая в гору дорога; забирая круче, она окончательно теряла облепившие ее до последней крайности домики, клетушки, строеньица, извивалась по склону все затейливее, откладывая на поворотах тугие петли, карабкалась выше и выше среди голых скал, где не держался кустарник, пока, последний раз вильнув, не исчезала за обрывом, теряясь для напрягающего взор толпенича вовсе и навсегда. А Вышгород – мощный разнобой струящихся кверху стен и башен – стоял еще того выше, совсем особо, без всякой ведущей к нему дороги, прямо в небе. И трудно было представить, чтобы это порождение государственного величия нуждалось в дорогах, назначенных для столь обыденной цели, как подвоз съестного.
Тем не менее, рядом с укоренившимся предрассудком об отсутствии всякого подвоза к Вышгороду, среди толпеничей, среди голоштанной и сопливой части столичных жителей в особенности, уживалось мало согласное с предыдущим убеждение, что обитатели Вышгорода питаются что ни день одними пирожными.
Княжич Юлий и был как раз тот человек, который мог бы дать своим голоштанным сверстникам исчерпывающие разъяснения по этому и по целому ряду других не менее того укоренившихся заблуждений. Однако его никто не спрашивал.
Предполагалось, по видимости, что задавать вопросы высокородному отпрыску царственной четы надлежит великим государям. К несчастью, родители Юлия, государь и государыня, редко пользовались своим правом. Отец Юлия, великий князь Любомир, появлялся в воспоминаниях мальчика довольно поздно. Вернее сказать, позолоченные, звенящие колокольчиком слова «великий князь и великий…» и прочее и прочее присутствовали всюду и постоянно, слова эти были на слуху, сколько Юлий себя вообще помнил, но отец… Отец стоял отдельно от этих слов, как особое, ни с чем не сочетаемое и ни к чему не приложимое понятие. Невзрачный человек со скучным выражением помятого бабьего лица (позднее подросший Юлий имел возможность наблюдать и другие выражения этого лица, не обязательно скучные). Доставшийся отцу от предков шереметовский нос был явно велик для него, как кафтан с чужого плеча, отчего и глаза при таком несоразмерном носе казались маленькими и слишком близко сидящими к переносице. Тем более однако эти маленькие глаза под блеклыми веками пугали пронизывающим взором. Голое, с высоко выбритыми висками лицо, твердые грани алмазов на груди – из распадающихся частностей и складывался, собственно, образ отца; и совершенно отсутствовал голос, он отсутствовал в воспоминаниях начисто, маленький Юлий не помнил, чтобы отец когда-нибудь говорил. Это обстоятельство следовало, вероятно, отнести на счет изъянов детской памяти – не может же быть такого, чтобы великий государь и великий князь Любомир Третий совсем не произносил ни слова!
Впрочем, есть основания полагать, что отец и вовсе отсутствовал в ранних воспоминаниях Юлия, и те немногие черты, из которых складывался образ, принадлежали не памяти, а воображению и были позаимствованы, не вполне правомерно, из более поздних времен и обстоятельств.
Иначе было с матерью. Яркое и стойкое представление об ее мятущейся нежности целиком уходило к мареву первых воспоминаний жизни. Когда Юлию пошел шестой год, мать исчезла, пропала из его зрительных представлений, как раз для того, выходит, чтобы сильные, идущие от матери ощущения никогда уже нельзя было спутать, приплетая сюда поздние домыслы и суждения. Скорее всего маленький Юлий и мать-то видел не так часто, но каждый раз это было событие: внезапный порыв ветра, напоенного и лесом, и цветами, который дурманил голову, вызывая неизъяснимое наслаждение и биение сердца.
Сначала слышались всполошенные голоса прислуги – все стихало на одно-два мгновения – сильно хлопала дверь и входила мать – нечто нездешнее, волны запахов, пленительное шуршание и шелест тканей, входила ослепительно, невыносимо прекрасная своей горящей, страстной красотой. Восторженный шепот служанок… Волнение уже охватило Юлия, он немел. Прикосновение прохладных беглых пальцев – он задыхался в пене блестящего шелка… Мать уходила так же быстро, как пришла, задушив его своей нежностью – Юлий оставался. Почти разбитый, почти больной.