Венценосный раб - Маурин Евгений Иванович. Страница 9
А теперь еще одно! В арсенале могущественных средств ароматы занимают важное место! О, с каким умом, с каким тонким расчетом должна выбирать их женщина! Для каждого отдельного случая нужен отдельный аромат, специальная смесь. Аромат и привлекает, и отталкивает… О, как осторожна должна быть женщина в обращении с духами!
Свет свечей и кровавые отблески камина миллионами радужных брызг играли в гранях хрустальных пробок массивных флаконов. Вот роза, цветок желанья, вот мускус, яркий факел чувственности, вот вкрадчивый, льстивый гелиотроп, наивно-жеманная сирень, пьянящая яблоня, грубовато-добродушное, бодрящее сено… Немножко того, несколько капель этого… Вот так!
Адель достала платок и намочила кончик его в хрустальном блюдечке, где была приготовлена нужная смесь. Затем она протерла себе грудь, глубоко запуская платок за вырез. Так! А теперь – к огню! Теплота отнимает у духов их резкость, их наглую навязчивость; аромат как бы впитывается в поры кожи, и только по временам при движении от тела вдруг отделяется пряная волнующая струя!
В дверь постучали. Послышался голос Густава:
– Стол накрыт, дорогая! Готовы ли вы?
В ответ ему донеслось робко, смущенно:
– Я сейчас… Простите…
Стол был накрыт действительно по-царски. Массивное, тяжелое серебро, вазы, в которых прихотливая грань стекла соперничала с богатством рисунка металла, монументальные подсвечники – чудо скульптуры, тонкое полотно – все удивительно гармонировало с пестротою тонов мясных и рыбных закусок, с нежной окраской фруктов, с цветными искорками граненых винных графинов.
Густав и Адель сидели рядом, пили и ели с аппетитом и оживленно разговаривали. И не раз король с тревогой посматривал на артистку. Только что была она весела, только что дарила его восторженными взглядами! И вдруг затуманилась, вспыхнула, разразилась гневливой, ничем не вызванной фразой… А потом опять стала робкой, смущенной… опять тот взгляд, от которого все темнеет в глазах…
Боже, сколько загадочного, сколько страдальческого в этой женщине! И ее-то называют холодной кокеткой, развратной тигрицей? Как злы люди, как легко впадают они в злословье там, где может быть место лишь восторгу и преклонению!
У Адели гневом блестели глаза, вся она – была негодование…
– Женщины! – воскликнула она. – Что может быть несчастнее их? Лучше быть рабом-мужчиной, чем свободной женщиной! Женщина не имеет права называться человеком; ведь все – иное для нее, чем для мужчины. Я не говорю уже о законе; но возьмите хоть мораль, нравственность! Мужчина, не ведавший любви, не познавший женщины, – огородное чучело, белая ворона, какая-то помесь дурака с уродом. Чтобы не быть этим чучелом, он должен соблазнить женщину, а она в глазах общества считается из-за этого потерянной, обесчещенной. Одно и то же деянье возвышает мужчину и унижает женщину… И так во всем! У меня мозг готов лопнуть от негодования, когда я думаю обо всем этом! – она вдруг откинулась на спинку стула и уже совсем другим, застенчивым, смущенным тоном продолжала: – Много негодующих слов накипело у меня в душе, но… Ах, это вино! Что за предательский дух таится в нем! Он обволакивает, вкрадчиво обнимает и заставляет вопль гнева сменяться улыбкой нежности… Нет, сегодня я не способна злобствовать, как всегда. Вы – чародей, государь! Достаточно мне было провести с вами какой-нибудь час, и многое оттаяло у меня на душе. Не хочется думать о своей несчастной жизни, о безрадостном будущем. Впрочем, это и понятно: ведь я так устала… устала и физически, и нравственно. Ведь так тяжело вечно быть одной и в каждом мужчине видеть лишь прирожденного обидчика и врага! Ну, а физически… Сегодня был для меня трудный день! Столько волнений!.. – Она с глубокой нежностью посмотрела в глаза Густаву, и ее рука, безвольно опускаясь вниз, мимолетной лаской скользнула по его руке. – Вы уж извините меня, но я встану! Вот та кушетка уже давно манит меня!
Адель встала и, подойдя к кушетке, в томительной позе полуприлегла на нее.
«Теперь или никогда!» – пронеслось у нее в голове.
Расположившись на кушетке так, чтобы придать телу наиболее манящий изгиб, она мечтательно оглядела комнату. Прямо против нее на стене висел большой портрет прелестной женской головки. Кто это? Уж не Христина ли? Да, наверное, она! Об этом говорили стебли увядших роз, прикрепленных к раме.
Какой чудный портрет! Наверное, рука большого мастера рисовала его! Быть может, Густав нарочно выписал из-за границы какого-нибудь большого художника, который только за тем и приезжал, чтобы увековечить на полотне неизвестную ему девушку. Чудный портрет! И какой дивный оригинал!..
Бесконечно милое лицо с нежным овалом и большими, наивными, добрыми, веселыми глазенками! Почти ребенок еще…
«Да, ты умерла вовремя, Христина… умерла в пору весны своей любви, пока еще не успела обмануться и разочароваться. Что сталось бы с тобой, если бы ты дожила до этих пор? Должно быть, давно уже померкли бы розы твоих щек, и каким сумрачным стал бы взгляд этих наивных глаз! А теперь ты улыбаешься… вечно улыбаешься!»
Свет нагоревшей свечи дрогнул, и Адели показалось, будто портрет хитро подмигивает ей…
Да, надо действовать!
Она перевела взор на Густава. Вот сидит этот большой дурачок, сидит и не знает, что ему делать с собой. Неудержимо тянет его подойти к кушетке, на которой так живописно раскинулось роскошное, желанное тело. И в то же время он боится двинуться!
«Я помогу тебе, дурачок!»
– Ах, – лениво сказала Адель, по-кошачьи потягиваясь. – Как манит меня этот дивный виноград! Но я так устала, так не хочется двигаться с места!
Густав поспешно сорвался с места, опрокинул на скатерть бокал красного вина, схватил художественно расписанную тарелочку, положил на нее большую гроздь винограда и поставил на низенький столик около кушетки.
– Вы так любезны! – смущенно сказала Адель. – Собственно я хотела черного винограда, но с удовольствием съем и этого!
Густав снова сорвался с места, схватил всю вазу и перенес ее на столик. Благодарностью ему был такой нежный взор, что он вспыхнул; одну минуту казалось, что он не совладает с собой и бросится к девушке. Но он поборол вспышку страсти, отошел к столу, залпом выпил большой стакан вина и затем вновь вернулся к Адели.
– Дорогая, – сказал он, – ведь вы обещали рассказать мне про свою жизнь!
– Вы непременно хотите этого? – с ласковой грустью ответила она. – Ах, мне так тяжело!.. Да и нужно ли это? Но вы хотите этого, а сегодня я ни в чем не могу отказать вам. Ну, так присаживайтесь и слушайте. Но что вы делаете? – крикнула она, полупривскакивая при виде того, как Густав положил на пол подушку и собрался сесть у ее ног.
– Не отталкивайте меня, я так несчастен! – с тихой мольбой сказал он, положив к ней на колени свою голову. – Что дурного делаю я?
– Ах, а вы обещали мне быть благоразумным! – пробормотала Адель, словно невольно опуская закинутую руку и поглаживая ею Густава по голове. – Ну, Бог с вами! Но только… если вам не трудно… убавьте свет! А то эта лампа светит мне прямо в лицо… Ну, а когда раскрываешь душу, свет отпугивает.
Густав погасил все лампы и оставил лишь два восьмисвечника. Но и их он отнес в противоположные углы комнаты. Затем он вернулся на свое место.
– Ну, слушайте! – начала Адель, снова поглаживая Густава по голове. – Только предупреждаю – не ждите от меня оправданий, обеления себя… знаю, что я скверная… но и несчастная тоже! – Она вздохнула и продолжала: – Я была еще совсем маленькой девочкой, когда моя мать – она была тоже артисткой – заметила во мне искры сценического дарования. Она стала заниматься со мною, и с детства я привыкла слышать, что на моей карьере мать строит все наше будущее благополучие. При этом мать, не стесняясь, поучала меня, как я должна вести себя впоследствии, и еще девочкой я познакомилась со всей грязью жизни. Я очень рано сформировалась, и Бог один знает, сколько гнусных предложений наслушалась я еще ребенком. Если я благополучно сберегла себя до шестнадцати лет, то этому помогли как инстинктивное отвращение перед физической любовью, так и поучения матери, которая всегда говорила мне, что добродетель – это такой капитал, который нельзя дарить первому встречному, а нужно пускать в оборот в решительный момент за выгодные проценты!