У последней черты - Арцыбашев Михаил Петрович. Страница 8
Доктор Арнольди опустил ручку и задумался.
Ему уже не нужен был какой-либо осмотр: по этому судорожному метанию, по мутности глаз, по звуку дыхания он сразу увидел, что надежды нет, и остается прибегнуть к самым героическим мерам, без расчета на успех, только для очистки совести.
В маленькой, нежной, как у цыпленка, пятнами покрасневшей груди что-то мучительно дрожало и билось, как будто все тело содрогалось не от боли, а от ужаса. Голова, казавшаяся огромной, точно чужая, перекатывалась на тоненькой, будто лишенной костей шее, а крошечное личико было вздуто и красно. Невидимая костлявая рука медленно, с непонятной жестокостью все сильнее, точно тешась, сдавливала щуплое птичье горлышко.
— Да-а… — пробормотал доктор Арнольди в глубокой задумчивости.
— Что? — кинулась к нему женщина. Доктор тяжелым взглядом посмотрел в ее испуганные молящие глаза.
— Ничего, сказал он. Приготовьте горячей воды и сбегайте на Сумскую к фельдшеру Швейзону. Знаете?.. Пусть сейчас же идет сюда. Я говорил ему, он знает. Да…
Молодой мещанин с отчаянным видом схватил картуз и метнулся к двери.
— Э… Постойте! — досадливо остановил его доктор Арнольди. — Там у ворот моя лошадь, возьмите ее. Скоро надо… Скорей!
Слышно было, как загремели колеса и стихли вдали.
Доктор Арнольди один остался над умирающим ребенком.
В комнате было тихо, душно и странно слышалось за окном дерзкое чириканье воробьев, не знавших, какое ужасное дело совершается в этой унылой, грязной комнате. Ребенок по-прежнему хрипел и катал по подушке свою тяжелую, каменную голову, со спутанными, слипшимися волосиками. Вздувшиеся легкие на части рвали его маленькую грудь; кровь, горячая, как кипяток, заливала мозг и давила кромешной болью; ручки и ножки судорожно корчились, точно он старался выбраться из какой-то ямы, не мог и бился в одном месте. Маленький человек не понимал, что с ним, и боролся, метаясь и стараясь вырваться, как котенок, придавленный бревном.
Иногда он как будто звал кого-то.
— Ма!.. — сдавленно и еле слышно пищал он, точно маленький воробей, выпавший из гнезда.
Должно быть, он ждал, что сейчас придет эта большая, добрая, теплая мать, которая все знает, повелевает жизнью и может защитить от всякой беды.
— Да, да… — машинально бормотал доктор Арнольди и то щупал пульс, то отходил к окну и долго стоял там, бессмысленно глядя на перелетающих воробьев.
Как всегда у кровати умирающих детей, чувства его были смутны и громадны.
Если бы доктор Арнольди, рискуя собственной жизнью, что он и собирался сделать, мог спасти или, по крайней мере, облегчить страдания, он не задумался бы ни на минуту и даже не придал бы этому особого значения. Если бы он знал, кто виновен в этой массе бесполезных страданий, он, старый доктор, с безбоязненным, открытым лицом, встал бы перед ним и проклял бы его. Ни смерти, ни суда, ни вечных мучений он не побоялся бы.
Но доктор Арнольди знал, что помочь нельзя и что ни проклятия, ни мольбы, ни доказательства не получат ответа никогда.
Так же будет всходить и заходить солнце, так же будет вертеться на гное расцветающая земля. Все бесполезно. Он, доктор Арнольди, может плакать или издеваться, просить или проклинать, может, наконец, разбить себе голову о стену, и все это будет так же бессмысленно, как вопли глухонемого в пустыне.
И было легче только от одной мысли: это маленькое существо, рожденное для страданий, умирает, еще не научившись бояться смерти, еще не познав прелести этой милой и проклятой человеческой жизни.
Доктор Арнольди посмотрел на этого странного паучка, корчившегося на постели, на его тоненькие червеобразные руки и ноги, кривую спинку, желтую налитую голову с тяжелым затылком и узким лбом.
— Да! — повторил он в раздумье.
Ясно, до мельчайших подробностей, представилась ему та жизнь, которую было обречено нести это жалкое, искривленное наследственными порчами существо. Какая это была бы бессмысленная, ничтожная, полная страданий жизнь, какое ужасное, обреченное на медленное вымирание должно быть его потомство!.. А эти странные паучки так живучи и плодовиты! Из этой комнаты, если бы смерть не вошла раньше, просочилась бы в мир струя такого гноя преступности, безобразия, тупости и бесконечного страдания, что доктор Арнольди даже сморщился от отвращения.
Вывод смутный и громадный назревал в тяжелом мозгу доктора, но сил не хватало довести его до конца. Другой человек, с умом ясным и смелым, сердцем твердым, потом сказал то слово, перед которым бессильно отступил доктор Арнольди.
Если бы у него, у старого доктора, была твердая воля, он поднял бы свою большую толстую руку и сказал:
— А Ты хочешь, чтобы это жалкое, не сделавшее тебе никакого зла, наивно радовавшееся каждому Твоему творению существо корчилось в неизбывных страданиях, пока муки не станут непереносимы и Ты не насладишься возможной мерой мучений, а я, разумный и свободный человек, воли которого даже и Тебе не сковать, могу одним движением вырвать жертву и разом оборвать Твою нелепую и злую потеху. Быть может, расчеты, не доступные уму человеческому, руководят Тобою… может быть! Но я не знаю и не признаю их!
Дверь тихо скрипнула, и бледная женщина робко вошла в комнату, как побитая собака, от порога устремив на доктора заискивающие, молящие глаза.
— Что? Фельдшер приехал? — очнувшись, спросил доктор Арнольди.
— Нету еще, не слыхать…
Доктор посмотрел на ребенка и вздохнул.
— Воду я приготовила, господин доктор, — тихо сказала она, не сводя с лица доктора своих странных глаз и не двигаясь с места.
— Ну, и прекрасно, — пропыхтел доктор Арнольди.
— Господин доктор… — еще тише проговорила она и чуть шагнула к нему. — Господин доктор!..
— Ну, что? — с тоской спросил доктор Арнольди.
— Как Гришенька… поправится? — уже совсем еле слышно выговорили ее высохшие губы, и голос дрогнул, точно она поперхнулась каким-то другим словом.
Маленькие глазки доктора беспокойно заморгали.
— Будем надеяться… — неестественно развязным гоном ответил он.
Женщина недоверчиво смотрела на него, и доктору показалось, что глаза ее становятся все больше, больше, заполняют весь мир и глядят ему в самую душу. Он невольно встал, отошел к окну и стал пристально смотреть в расплывающиеся перед глазами зеленые пятна листьев.
«Какие большие листья!» — почему-то подумал он.
— Вы уж постарайтесь, господин доктор… Бог вам заплатит!.. — долетел до него чуть слышный шепот. — Один ведь у меня Гришенька!..
— Гришенька! — прошелестело в комнате, точно осенний ветер тронул сухие листья на могиле.
И в этом шелесте было столько муки и любви, что доктору даже странно показалось, как это минуту тому назад он думал о несчастной судьбе и безобразии этого Гришеньки, который хорошо делает, что умирает вовремя! Каков бы он ни был идиот, урод, злодей — для нее это был только единственный Гришенька. В чуть слышном шепоте, в робких, молящих словах перед доктором встало такое колоссальное, такое могучее неодолимое чувство, что он почувствовал себя песчинкой перед ним и ужас ощутил в душе: в этой страшной ловушке навсегда была заложена неизбежность бесконечных мук, вечная живучесть страдания.
— Это ужасно! — пробормотал доктор Арнольди.
— Что?
— Да, ничего… вон, кажется, фельдшер приехал! — отозвался доктор и, словно убегая от вопросов, опять перешел к кровати.
А когда пришел фельдшер, он покорно снял пиджак, засучил рукава, забыл все свои мысли и опять принялся за тяжелую бесполезную работу, как каторжник, прикованный к тачке.
Он долго, внимательно и сосредоточенно мыл руки, клочьями разбрасывая мыльную пену, пыхтя и сопя. Бледная женщина подавала ему воду, и в каждом ее движении были видны робость и огромное уважение перед его великим знанием. Фельдшер, рыжий здоровый человек, ловко и деловито приготовлял инструменты, вату и бинты и делал это с таким видом, точно собирался показать какой-то замысловатый фокус.