Время тишины - Мартин-Сантос Луис. Страница 3

И тогда нам станет понятно, что человек – это уменьшенная копия города, а город – это человеческое нутро, вывернутое наизнанку; что в городе человек не только находит свое предназначение и смысл существования, но и преодолевает множество преград на пути к его осуществлению; что отношения человека и города не сводятся к отношениям с людьми, которых он любит, или заставляет страдать, или эксплуатирует, – к тем, кто суетится вокруг него, запихивая ему в рот куски пищи, накидывая на его тело куски ткани, защищая его ступни изделиями из кожи, даря профессиональные ласки, смешивая для него изысканные коктейли за блестящей стойкой бара. Мы сможем понять, что думает город, мозг которого заключен в тысячах голов тысяч его жителей, объединенных общим стремлением: жаждой власти, благодаря которой продавцы фейерверков, мошенники, отирающиеся возле монастырей, содержатели публичных домов, владельцы каруселей без электромоторов, деревенские парни, которых жители пригородов нанимают для участия в боях быков, сторожа на автостоянках, мальчишки, собирающие мячи в гольф-клубах, и бесчисленные чистильщики обуви – все включены в эту лучезарную сферу. Лучезарную не потому, что ее проектировал Ле Корбюзье [12], а саму по себе, без помощи архитектурных ухищрений, благодаря лишь ослепительно сияющему солнцу и ослепительному порядку, такому безупречному, что число уголовных преступлений, согласно самым достоверным данным, с каждым годом сокращается, и никто никогда не потеряется – на то он и город, чтобы в нем никто не терялся; человек здесь может страдать или умереть, но потеряться не сможет, даже если очень захочет, потому что каждый уголок этого города – идеальное место для того, чтобы найти потерявшихся: тысяча, десять тысяч, сто тысяч пар глаз смотрят на него, оценивают, узнают и обнимают, знают его имя и спасают его, помогают найти себя, когда ему кажется, что он окончательно потерялся в самом подходящем для себя месте – в тюрьме, в приюте, в полицейском участке, в психиатрической лечебнице, на операционном столе. Человек в городе – уже не деревенский, ты больше не похож на деревенского, парень, но всякий скажет, что ты из деревни, и какая разница, из деревни ты или нет, если ты такой же, как все?

3

Жизнь в деревне нелегка. Но какая тугая плоть бывает у деревенских, какая стать, какая походка! И как они умеют от души хохотать, когда и смешного-то ничего нет, или вздрагивают всем телом, когда вокруг все спокойно – светит солнце и воздух чист. Обманчивая красота юности, глядя на которую забываешь обо всех проблемах, еще детская грация, налитое (потому что в бедности и трудах прожито всего лишь пятнадцать-двадцать лет) тело и сияющие глаза часто сбивают с толку и создают впечатление, что все не так уж плохо, как на самом деле. Иногда привлекательность заключается не столько в самой красоте, сколько в грации, в ловкости и быстроте движений, и нелегко заметить, как то, что казалось живостью, все больше походит на хищничество; зато легко можно ошибиться, предположив, что застывший гипнотический взгляд говорит о страстном желании, в то время как он выражает неудовлетворенность.

4

«Мой муж мог бы оставить мне и побольше, но оставил только воспоминания, довольно, впрочем, приятные. Эти его пышные усы, темные глаза, воинственный вид! У меня не было ни минуты покоя, потому что мой красавчик не пропускал ни одной юбки. Хотя, думаю, эти шлюхи сами ему на шею вешались. Я даже представить себе не могу, что он стал бы их добиваться. Но как бы то ни было, он всегда умудрялся подцепить кого-нибудь, особенно когда надевал мундир. И все деньги тратил на то, чтобы еще как-нибудь себя украсить. Кроме этих воспоминаний и дочки – она у меня красавица, вся в отца и такая же отчаянная, жаль только, над верхней губой у нее темный пушок, он мне напоминает усы мужа, – мне осталась небольшая (триста двадцать пять с половиной песет) пенсия, которую государство дает за павших на поле брани, и медаль, но, согласитесь, этого все-таки слишком мало для двух женщин. Еще есть несколько фарфоровых фигурок. Муж привез их с Филиппин. Когда он там воевал, он был совсем молодой. Там он медали никакой не получил – из-за козней завистников. И хорошо еще, что перед тем, как отправиться на острова, он мне дочку заделал, ведь когда он вернулся, я уже не годилась для того, чтобы рожать. Нет, для любви – слава Господу! – я годилась, а вот забеременеть еще раз уже не могла. А мне так хотелось родить троих или четверых! Но этот кобель не удержался и спутался там с какой-то тагалкой [13] – думал, что она юная и чистая, а эта дрянь наградила его дурной болезнью. А там даже помыться негде было, не говоря уже о чем-то другом. Он делал что мог, а когда стало совсем плохо, пошел к знакомому судовому врачу – к нему все ходили, кто в такие истории попадал, и он всех лечил. Он бы и мужа моего вылечил, да было уже поздно. Вот и осталась у меня одна Карменсита. Ей было уже двадцать восемь, когда его все-таки убили в марокканской заварухе. Кроме фарфоровых фигурок и болезни, он привез с Филиппин пять вееров и три шелковые шали. На одной – райские птицы, на другой – диковинные цветы, а на третьей – узкоглазое лицо, что странно, конечно; такой рисунок на шали наверняка очень редко встретишь, потому-то он мне ее и привез: муж был сумасбродом и обожал все чудно́е. Мне кажется, он вообще был немного чокнутый, и приструнить его было невозможно. Вечно торчал в казино, вечно пил больше, чем следовало, выставлял напоказ свою красоту, хвастался тем, что превосходит других почти во всем, а уж в постели ему точно не было равных, что я лично могу подтвердить, хотя уверена, что эти свои способности он гораздо чаще проявлял на стороне, чем дома, где он мне, законной супруге, врал почем зря, а я слушала его россказни и верила всему как дура. Я так и не смогла оправиться от этой потери, и дочка моя тоже: она, бедняжка, осталась без общества, потому что ее некому было представить, а когда с ней то несчастье приключилось, она еще и без мужа осталась, потому что не было у нее ни отца, ни старшего брата, которые заставили бы эту свинью, ее жениха, поступить по чести, хотя, правду сказать, я не жалею, что он бросил мою дочку, – этот мерзавец испортил бы ей жизнь и она скатилась бы на самое дно. Боюсь, он даже стал бы наживаться на доставшейся ей от отца красоте – не слишком женской, хотя мужеподобной моя дочка не выглядела, – так привлекавшей всех мужчин, которые ее видели. Времена тогда были ужасные, люди совсем совесть потеряли: женились без церкви и разводились. А потом, в голодные годы, он стал бы подкладывать ее в постель то к одному, то к другому, да и она сама – чего уж тут скрывать, вся в отца – не могла бы спокойно жить одна, и я это понимаю, тем более что есть мужчины вроде моего мужа, перед которыми ни одна не устоит, и моя бедная дочка тоже не устояла бы – таким уж темпераментом наградил ее отец, да и ваша покорная слуга тоже, слава богу, не из камня. Так что, думаю, нам было легче вдвоем, к моей пенсии иногда еще что-нибудь перепадало – все лучше, чем если бы у нас на шее сидел этот паразит, отец моей внучки. Даже не знаю, как такая красавица могла родиться от такого отца, который и на настоящего мужчину-то не был похож – так, тряпка с манерами тореадора или цыганского танцора и, по-моему, даже немножко из этих, кому мужчины нравятся. Но может быть, моя дочь выбрала его как раз потому, что он не был похож на ее отца, которого она в детстве боялась, потому что не раз видела, как он меня колотил, а я, хоть и была сильная, не могла ему ответить – такую власть имел надо мной муж. Вот моя дочь и выбрала этого полумужчину, которого могла бы держать в кулаке или гнуть в дугу, когда ей вздумается. Но его хватило только на то, чтобы лишить ее девственности – надо сказать, уже изрядно поеденной молью, – да произвести на свет это сокровище, мою внучку, которой уже девятнадцать и она такая красавица, что даже у меня сердце замирает, когда я на нее смотрю, потому что я всегда была очень чувствительна к красоте, да к тому же это моя кровь, и мне это очень приятно. Нужно признать, что быть дочерью женственного отца – совсем неплохо: моя внучка куда более утонченная, чем ее мать с сильными руками, горячим темпераментом и темными усиками. Ничего не скажу, она очень привлекательна, если не обращать внимания на фигуру, негибкую талию, жестковатые черты лица и походку. Кроме пенсии в триста двадцать пять с половиной песет, дочери и внучки, филиппинских безделушек и расписных шалей, четырех стульев красного дерева в столовой, платяного шкафа с зеркалом и высокой супружеской кровати в стиле ампир, муж не оставил мне ничего, так что мы решили открыть пансион, задешево арендовав большую квартиру в хорошем месте – в самом начале улицы Прогресо, а это близко от неблагополучных кварталов, однако все же не настолько, чтобы нельзя было найти приличных жильцов. Но нужна была мебель, а денег у меня не было, и пришлось обойти всех друзей мужа, тех, кого не убили – а таких бедняг было немало, – когда случилось то несчастье; тех, кто нашел способ остаться в стороне. На их помощь я и рассчитывала, потому что они легко могли представить себя на месте убитого, а на месте одетой в черное, скрывающей лицо под густой вуалью безутешной вдовы (именно так я старалась выглядеть) – собственную жену, хотя я не была до конца уверена, что это произведет на них впечатление, потому как мало найдется семей, где муж и жена были бы так привязаны друг к другу, как мы с мужем. Он-то был мужчиной, уважал меня, понимал, что законная жена – совсем не то что грязные шлюхи, с которыми он не упускал возможности развлечься там, на островах, за тысячи миль от дома. Денег у друзей мужа было не много, почти все получали гроши, и я, чтобы разжалобить их, откидывала вуаль, и они могли видеть мое залитое слезами благородное лицо – глаза я слегка подкрашивала голубоватой сажей, а на кожу наносила толстый слой рисовой пудры, чтобы лицо было белым и казалось бескровным, потому что, к сожалению, цвет кожи у меня прекрасный, и мужу это нравилось: он говорил, что это признак темперамента, – он был не такой, как эти извращенцы, жертвы моды, предпочитающие бледных девиц, которые пьют для этого уксус, хотя и без него были бы такими же, потому что у них у всех малокровие. Дочку я брала с собой и, хотя она была уже совсем взрослая, одевала ее, как девочку, в короткие юбки, и мужчины, глядя на ее икры, волновались – не потому, что у них возникало желание, а потому, что понимали: она привлекательна и, если нам случится впасть в нищету, может стать жертвой похотливых развратников. Сердца их смягчались еще больше, и некоторые даже обещали, вдобавок к сумме, которую вручали вдове хорошего друга, останавливаться только в моем пансионе всякий раз, как будут приезжать в город, и сдержали свое обещание, так что первое время – а оно всегда самое трудное – недостатка в клиентах у нас не было. Понятно, что многие из них давали очень мало, то, что им удавалось скопить или занять, в среднем примерно половину месячного заработка – ничтожные суммы для открытия пансиона, который я хотела сделать более-менее роскошным, чтобы в нем жили постояльцы, соответствовавшие моему тогдашнему положению вдовы героя, хотя после истории с моей дочерью этот ореол начал тускнеть, а потом и вовсе исчез. Тогда же утратил престиж и пансион, что постепенно приходил в упадок. Мебель потеряла блеск, шторы и гардины выцвели, ковры истерлись, картины поблекли. И жильцы теперь были совсем другие. Из-за частых визитов тореадора-танцора-гомика, о котором я говорила, съехали две семьи служащих Министерства внутренних дел, которые до этого были самым надежным подтверждением престижа заведения. Это были две бездетные пары, и я показывала сеньорам альбом с фотографиями, оставшимися на память о муже, пропуская те, где он был снят с тагальскими шлюхами, – муж, шутник, подарил мне эти снимки, чтобы я понимала, какие женщины ему больше нравятся, и видела, как они все на него вешаются. К тому времени мой характер изменился. Я уже не была такой жесткой и решительной, как вначале, когда пансион процветал и я с легкостью убеждала друзей мужа давать мне, порядочной женщине, вдове героя, деньги на то, чтобы латать очередную дыру в бюджете, возникшую из-за моего неумения вести дела. Тогда же я начала пить и особенно пристрастилась к рому „Негрита“, и чем больше спиртного употребляла, тем менее бдительной становилась, и все чаще в дом проникал этот подлец-жених, уверенный, что найдет здесь не только белые бедра моей дочери, но и тайник с парой-другой унций заморского золота, в чем он, конечно, сильно ошибался. А ведь он иногда казался мне неплохим парнем в то ужасное время, когда я каждый день заливала рюмкой-другой свое горе, – у меня тогда прекратились месячные, а это означало конец моей и без того незадавшейся женской жизни. Для меня это было большим ударом, и я искала хоть какого-нибудь утешения, даже этот танцор мне нравился, потому что он был такой любезный, кокетничал со мной, льстил и иногда приносил бутылку. Зная слабость моего характера и понимая, что у меня сейчас трудное время, он был уверен, что в моем доме всегда найдется что съесть и выпить и с кем переспать, как потом оказалось. Но как же больно мне было смотреть на дочь, любимую, цветущую, полную жизни, смотреть на свое повторение – потому что для меня смотреть на дочь было все равно что смотреться в зеркало – и видеть в ней собственную умирающую красоту! Мы уже не одевались в черное, как в те времена, когда ходили просить деньги на обустройство пансиона, и я, чтобы соблюсти приличия, сопровождала этих двоих, когда мерзавец вел мою дочь туда, куда ее одну я с ним никогда не отпустила бы: в заведения с сомнительной репутацией, где, однако, так весело было, приняв стаканчик-другой, понаблюдать за жизнью мужчин, какую наверняка вел и мой покойный муж. Однажды, сопровождая дочь (не спасло ее это чертово сопровождение!), я попала на вечеринку фламенко. Танцор привел туда своих дружков, и некоторые из них, когда я была уже изрядно навеселе – хотя вдребезги я никогда не напивалась, – начали ко мне приставать. Щипали, говорили сальности, а у меня дрожь пробегала по спине, как в те времена, когда покойный муж возвращался тихонько ночью, забирался ко мне в постель и кусал меня за плечо, а я просыпалась не сразу и во сне видела себя нежной тагалкой, которую пожирает каннибал. Однажды я сделала глупость: показала женам министерских работников те самые фотографии тагалок с голыми сиськами. „Вы видите, – сказала я, – что им до меня далеко, но, хотя я и лучше, мой покойный муж…“ Они страшно возмутились, заявили, что немедленно покидают наш пансион, и начали читать мне нотации. А тут еще из спальни дочери донесся придушенный крик, дверь распахнулась, и на пороге показалась она сама в ночной рубашке. „Мама, мне плохо! Мне приснился ужасный сон, мама!“ Вот уж не знаю, что тут могло кого-то шокировать – обычная истерика сексуально неудовлетворенной (я по глупости тогда не обращала на это внимания) женщины, но обе дамы окончательно укрепились в своем решении съехать из пансиона. Все друзья танцора были, как и он, больше похожи на женщин, чем на мужчин. Все были невысокие, ниже меня ростом, говорили на андалузском диалекте и прекрасно умели отбивать ритм ладонями – единственное, что нам в них нравилось, потому что ни умом, ни воспитанием они не отличались. Но в заведениях, где танцуют фламенко, больше всего ценится как раз умение отбивать ритм, и именно оно доставляет посетителям наибольшее удовольствие. Моя дочь освоила это искусство очень быстро, а я так и не смогла. И все-таки это было хорошее время, хотя в глубине души я сознавала, что и пансион, и мы сами скатываемся все ниже. Но развлечения помогали мне забыть о желании, которое все еще вызывал у меня покойный муж, и о том, что я перестала быть женщиной, хотя раньше это казалось мне ужасной трагедией и я не представляла, как буду жить после этого, как буду переносить тяготы жизни, лишившись единственного утешения. Я надеялась только на ром „Негрита“ или, если желудок выдержит, на что-нибудь покрепче. Теперь, когда все закончилось и я окончательно превратилась в бревно, я знаю, что все можно пережить. Я совсем не пью, я стала любезнейшей из хозяек, что немного утомляет и меня, и жильцов, но, возможно, принесет пользу нашему девятнадцатилетнему бутончику, которого я постараюсь уберечь от тех ошибок, от которых не уберегла дочь, потому что была занята переменами в своем организме, доводившими меня до безумия. Мир виделся мне в искаженном свете, а остатки разума рисовали пугающую картину: скоро дверь закроется, все закончится и жить дальше будет незачем. Моя бедная дочь наверняка понимала, что с ее матерью не все в порядке, но ей больше не на кого было опереться, и, когда танцор понял, что на заморское золото рассчитывать не стоит, что пансион опустел, а живот у моей девочки растет с каждым днем, он сбежал, оставив нас одних в тяжелую минуту. Но я была даже рада: я не хотела, чтобы он увел с собой дочку, к чему бедняжка наверняка была уже готова. Я напомнила ей, чем она обязана своей матери, которая жертвовала всем ради нее, и убедила, что лучше ей заняться воспитанием нашей прелестной малышки и делами пансиона, который к тому времени изрядно обветшал и все, чем я так старательно украшала его, вышло из моды, но в котором честные люди все же могли найти кров, стол и покой. Жильцы теперь были другие, но мы с дочерью учли прошлые ошибки и старались во всем угождать им. Дочь тоже объявила себя вдовой и снова оделась в черное, что ей, кстати, очень шло, так что мужчины по-прежнему проявляли к ней интерес, только теперь ее успехи стали куда менее скандальными, куда более скрытыми и приносили гораздо больший доход, так что она имела право гордиться тем, что вносит вклад в образование и воспитание моей драгоценной внучки, которая, как я уже говорила, превосходит в женственности нас обеих, что неудивительно с таким-то отцом, и когда мы смотрим на нее – красавицу, как и мы, с такой же горделивой осанкой, как у нас, и притом такую женственную, не в пример нам, – мы льем слезы умиления и не знаем, кому из святых молиться, чтобы с этим чудом, дарованным нам, несмотря на все наши грехи, не случилось ничего дурного, чтобы нежный бутон раскрылся до конца и плод был бы великолепным, таким, какого она заслуживает».