Тевтонский крест - Мельников Руслан. Страница 49

На разбор лесных завалов обычно посылали пленных. Они были не только черновой рабсилой, но и живым щитом на тот случай, если за непролазными баррикадами из бревен и веток засели вражеские воины. От других полонян Бурцев наслышался о жестоких лесных стычках. Отчаянные ватаги вроде Освальдовой уже несколько раз устраивали в буреломах засады. Партизаны не щадили никого, так что первыми под польскими стрелами и копьями гибли пленные поляки. Сами степняки шли на приступ сразу за полонянами. Спешившись, словно муравьи, они карабкались по поваленным деревьям и трупам и неизменно одерживали победу над горсткой лесных храбрецов.

Нередко тактика живого щита использовалась и при штурмах крепостей или замков. Уцелеть во время таких приступов пленным полякам было практически невозможно. А вот в атаках на засеки шанс на спасение имелся.

Полоняне, пережившие лесные столкновения, поучали Бурцева: «Как только начнут свистеть стрелы — не беги обратно под татарские сабли, а, наоборот, прыгай прямо на засеку, забивайся в щель между бревнами и притворяйся мертвым. Если повезет — не растопчут и не зарубят». Пленники рассказывали даже, будто кое-кому под шумок удавалось незамеченным выскользнуть из мясорубки и укрыться в лесу. О таких счастливчиках говорили с завистью.

… Это была третья засека из тех, что приходилось разбирать Бурцеву. Но ни одного шлема, ни одного острия копья не поблескивало за ней. Силезия больше не разменивалась на мелкие стычки. Те, кто хотел драться, отступал к Легнице — под знаменами Генриха Благочестивого, отступал для решающего сражения. Но брошенные без охраны засеки все же существенно замедляли темп продвижения татаро-монгольских войск. Надсмотрщики злились. Нагайки плясали в их руках, выискивая жертву. Полоняне, не желая попадать под плеть, работали споро, без понуканий. Вскоре в завале появился расчищенный проход. Армия степняков двинулась дальше.

Из леса вышли до темноты. Сразу был объявлен привал. Сгущающиеся сумерки осветили тысячи костров, а костры означали долгий отдых. Кхайду-хан пока берег силы людей и лошадей.

Снова — как всегда перед сном — Бурцев расшнуровал омоновские берцы — благо, на диковинную для этих мест и времен, но грязную и внешне непрезентабельную обувь не позарились ни тевтоны с куявцами, ни татаро-монгольские воины. А расшнуровав, вынул небольшой сверток с клочком заветного пергамента.

«Мой… обрый Вац… ав…», — слова, наспех выведенные кровью Аделаиды, уже начинали стираться от слишком частого сворачивания и разворачивания небольшого, кусочка телячьей кожи. Кровь, пусть даже княжеская, — это все-таки не чернила.

Каждый вечер Бурцев, таясь от угрюмых польских крестьян — собратьев по несчастью и от неусыпно бдящей стражи, непременно доставал послание и заглядывал в пергамент при свете полонянских костров. Он был далек от героев сентиментальных мелодрам, орошающих слезами письма возлюбленных. Этот ежевечерний ритуал требовался для другого: удержаться от соблазна бежать, как только стемнеет. Сразу же, немедленно.

Увы, и рассудок, и интуиция в один голос подсказывали Бурцеву: риск непозволительно велик. Стражники не спускали с пленных глаз, и шансов напороться при побеге на их кривую саблю или поймать спиной длинную оперенную стрелу несравненно больше, нежели возможностей благополучно добраться до границ походного стана.

В принципе Бурцев готов был рискнуть, если бы на карте стояла только его жизнь. Но проблема в том, что сейчас он не вправе решать за себя одного — сейчас от него зависит и судьба любимого человека. Аделаида, написавшая письмо собственной кровью, ждет и надеется. А погибнув во время неудачного побега, он обманет ее чаяния. И обречет бедняжку на ненавистное супружество с Казимиром Куявским. Нет, бежать надо наверняка. Дождаться, как советуют умные люди, лесной заварушки на засеке — и деру. Если из татарского плена выкарабкается он сам, то уж и Аделаиду как-нибудь выручит из беды.

Берцы со спрятанным в них куском драгоценного пергамента Бурцев положил под голову — так никому не удастся умыкнуть ночью его главное сокровище. Мысли уставшего пленника сами собой устремились к малопольской княжне. Образ молодой взбалмошной девушки возник перед ним как наяйу. Смешной вздернутый носик, по-кошачьи зеленые глаза, точеный стан, распущенные русые волосы, великолепное платье. Потом платья не стало…

Обнаженная Аделаида — томно улыбающаяся и в то же время необычайно серьезная — призывно протягивала руки. Она была перед ним вся. Свежая, юная, жаждущая… И только волосы, рассыпавшиеся по плечам и груди, еще прикрывали наготу девушки.

Бурцев не выдержал. Он шагнул к ней. И шагнул снова. И едва не вскрикнул, когда между ними встал — вдруг, из ничего, из ниоткуда — Казимир Куявский. Лицо князя скрывал глухой тевтонский шлем, но уж Бурцев-то прекрасно знал, чьи глаза горят лютой ненавистью за узкой смотровой щелью. Казимир поднял руку с обнаженным мечом. Острие клинка ткнуло под ребра. Потом еще раз. И еще. Сон ушел. Пришла боль.

— Этот, что ль?

Его окончательно разбудил густой бас и грубый пинок в подреберье.

— Ета, ета! — зачастил чей-то тонкий голосок. Бурцев открыл глаза, плохо соображая спросонья.

Отблески почти погасшего костра освещали две фигуры.

Один силуэт — огромный, словно поднявшийся на задние лапы медведь. Гигант при каждом движении позвякивал доспехами. Понацеплял, блин, на себя железа… Кольчуга с длинными рукавами и круглым нагрудником-зерцалом, стальные наручи и латные перчатки. На поясе — меч. Как ни странно, прямой, без сабельного изгиба. Трофейный, наверное. Голову целиком прикрывает куполообразный шлем с железной полумаской и кольчужной бармицей на лице и затылке.

Вторая фигура — маленькая и тщедушная. На этом человечке вообще не было брони. Только длинный халат да широкая островерхая шляпа из соломы. Лица под шляпной тенью не разглядеть.

— Твоя уверена? — пробасил гигант.

— Верена-верена! — закивал малой.

Оба говорили по-татарски. И оба говорили по-татарски скверно. Тот, что в железе, — чуть получше. Тонкоголосый недомерок — хуже. Явно, это был не их родной язык.

— Моя долго наблюдала и моя узнала! — торопливо продолжал малой в шляпе. — Этот человека вел польский разбойника и жег наша камнемета возле Вроцлав-города. Доложить надо Кхайду-хан…

Сон как рукой сняло. Бурцев тоже «моя узнала» говорившего. Это же тот самый желтолицый старичок-гренадер, швырявшийся под Вроцлавом пороховыми гранатами.

— Уже доложили, — медведеобразный гигант еще раз больно пихнул пленника ногой под ребра. — Восстань, ты!

Вероятно, на ломаном татарском это означает «вставай». Но Бурцев приготовился именно «восстать». Во-первых, пнули как собаку. Во-вторых, испортили такой чудесный сон. А в-третьих… Все равно терять-то теперь нечего. Раз в нем опознали поджигателя осадной техники, то, скорее всего, убьют на месте. Значит, двинуть напоследок кому-нибудь в зубы — не велик грех.

Проснувшиеся и испуганные полоняне отползали подальше, зато отовсюду подтягивались надсмотрщики с плетьми.

— До земля тевтонских замков еще далеко, а ты погубил наш пороки, орденский хвост! — распалялся гигант.

Наверное, тип хотел сказать что-то вроде «орденский прихвостень». Интересно все-таки, какой язык у этого парня родной, если он так безбожно коверкает татарский? Впрочем, «хвост» в его устах тоже звучит обидно. Особенно если орденский.

Бурцев напрягся, намереваясь вскочить, и тут… Подгоняя нерасторопного пленника, громила в железе бесцеремонно вышиб ногой из-под его головы обувь. Сами берцы до костра не долетели, но вот выпавший пергамент угодил прямо в присыпанный золой жар.

Послание Аделаиды, писанное ее же кровью, мгновенно вспыхнуло на красных углях. А это было уже слишком!

Прыжок — и Бурцев стоит на ногах. Еще прыжок — и голая пятка заныла от удара о круглую нагрудную пластину чужого доспеха. Неожиданный толчок едва не опрокинул татарина в соседний костер, но бугай все же удержался на ногах.