На горах. Книга Первая - Мельников-Печерский Павел Иванович. Страница 75

— Вот что я скажу тебе, милый человек, — молвил Морковников. — Заказали мы тебе осетринку. Помнишь?

— Как можно забыть, ваше степенство? Готовят-с…

— Подай-ка ты нам ее с ботвиньей. Можно?

— Можно-с.

— А коли можно, так, значит, ты хороший человек. Тури-ка, поди, да потуривай.

Половой ушел… За водочкой да закусочкой Василий Петрович продолжал роптать и плакаться на новые порядки и худые нравы на ярманке.

— Я еще к Старому Макарью на ярманку езжал, — рассказывал он Меркулову, — так и знаю, какие там порядки бывали. Не то что в госпожинки, в середу аль в пятницу, опричь татарских харчевен, ни в одном трактире скоромятины ни за какие деньги, бывало, не найдешь, а здесь, погляди-ка, что… — Захочешь попостничать, голодным насидишься… У Старого Макарья, бывало, целый день в монастыре колокольный звон, а колокола-то были чудные, звон-от серебристый, малиновый — сердце, бывало, не нарадуется…

А здесь бубны да гусли, свирели да эти окаянные пискульки, что с утра до ночи спокою не дают христианам!.. Кажись бы, не ради скоморохов люди ездят сюда, а ради доброго торга, а тут тебе и волынщики, и гудочники, и гусляры, и свирельщики, и всякий другой неподобный клич… Слаб ноне стал народ. Последни времена!.. Ох ты, господи милостивый.

И при этом так громко зевнул, что все на него оглянулись.

Принес половой ботвинью и, перекинув салфетку через плечо, ожидал новых приказов.

— Значит, ты, милый мой человек, из места родима, из города Любима? -спросил у него Василий Петрович, разливая ботвинью по тарелкам.

— Так точно-с, любимовские будем, — тряхнув светло-русыми кудрями, с ужимкой ответил половой.

— Козу пряником, значит, кормил? — улыбаясь, примолвил Василий Петрович. (Про любимовцев все эти поговорки издавна сложены народом.).

— Должно быть, что так-с…— кругом поводя голубыми глазами, с усмешкой отозвался половой.

— Ведь у вас в Любиме не учи козу — сама стянет с возу, а рука пречиста все причистит… (Про любимовцев все эти поговорки издавна сложены народом.). Так, что ли? — прищурясь, продолжал шутить Морковников.

— Кажинному городу своя поговорка есть, — молвил любимовец, перекинув салфетку с одного плеча на другое. — Еще что вашей милости потребуется?

— А вот бы что мне знать требовалось, какое у тебя имя крещеное? — спросил Василий Петрович.

— Поп Васильем крестил, Васильем с того часу и пошел я называться…отвечал половой.

— Тезка, значит, мне будешь. И меня поп Васильем крестил, — шутливо примолвил Морковников. — А по батюшке-то как тебя величать?

Петровым.

Ну, брат, как есть в меня. И я ведь Василий Петров. А прозванье-то есть ли какое?

— Как же прозванью не быть? — тряхнув кудрями, молвил половой. — Мы ведь Ярославцы — не чувашска лопатка (Чувашей зовут «чувашска лопатка»; у них все Васильи Иванычи, а прозваний нет.) какая-нибудь. У нас всяк человек с прозвищем век свой живет.

— Как же тебя прозывают?

— Полушкины пишемся.

— Ну вот прозванье-то у тебя, тезка, не из хороших, — сказал Василий Петрович. — Тебе бы, братец ты мой, Рублевым прозываться, а не Полушкиным.

— Капиталов на то не хватает, ваше степенство, — подхватил разбитной половой, лукаво поводя глазами то на Морковникова, то на Меркулова.Удостой-те хотя маленьким каким капитальцем — Червонцевым бы стал прозываться, оно б и сходней было с настоящим-то нашим прозваньем.

— Нешто у тебя два прозванья-то? — спросил Морковников.

— А то как же-с? Полушкины пишемся, а Червецовы прозываемся, — отвечал любимовец. — По нашей стороне все так… Исстари так ведется… Как же насчет капитальцу-то, ваше степенство?.. Прикажете в надежде оставаться?немного помолчав, бойко обратился половой к Василью Петровичу.

— Надейся, тезка, надейся. Молод еще, бог даст и до денег доживешь. Дождешься времени, к тебе на двор солнышко взойдет, — сказал Василий Петрович.

— Эх, ваше степенство, ждать-то неохота бы. Пожаловали бы теперь же тысчонку другую — и делу бы конец, — закинув назад руки и склонившись перед Морковниковым, говорил половой.

— Малого захотел! — засмеялся Василий Петрович. — Пожалуй, не снесешь такую кучу.

— На этот счет не извольте беспокоиться. Постарались бы, понатужились, — сказал половой.

— Ну, ладно, ладно, — молвил Морковников. — А ты слетай-ка к буфетчику да спроси у него еще другую бутылочку мадерцы, да смотри, такой, которую сам Федор Яковлич по большим праздникам пьет… Самой наилучшей!

Схватя порожние тарелки, Полушкин-Червецов опрометью кинулся вон из залы.

Поужинали и бутылочку с белой головкой распили да мадеры две бутылки. Разговорился словоохотный Морковников, хоть Меркулов почти вовсе не слушал его. Только и было у него на уме: «Не воротился ли Веденеев, да как-то завтра бог приведет с невестой встретиться, да еще какие цены на тюленя означатся?» То и дело поглядывал он на дверь, — «Авось Митенька не подойдет ли», — думал он. Оттого и редко отвечал он на докучные вопросы Морковникова.

— Чего молчишь? Тебя спрашиваю, — сказал, наконец, Василий Петрович, тронув Меркулова за коленку.

— Что такое? — ровно ото сна очнувшись, спросил Никита Федорыч.

— Чего нос-от повесил?..

— Спать хочется, — молвил Меркулов и зевнул во весь рот.

И впрямь, брательник, на боковую пора, — согласился Василий Петрович.Выпьем еще по калишке (Калишка — стакан, рюмка. От латинского calix. В великорусский народный язык перешло из Белоруссии еще в XVII столетии.), да и спать.

Взявшись за рюмку мадеры, Никита Федорыч сказал Морковникову:

— А я давеча на Нижнем базаре в гостинице знакомых разыскивал. Ту барыню встретил…

— Какую барыню? — спросил, зевая, Морковников.

— А что на пароходе-то с нами ехала, — сказал Никита Федорыч.

— Марью Ивановну? Ну вот, сударь! — молвил Василий Петрович. — Так впрямь она в гостинице пристала? Надо думать, что из своих никого здесь не отыскала… Не любят ведь они на многолюдстве жить, им бы все покой да затишье. И говорят все больше шепотком да втихомолку; громкого слова никто от них не слыхивал.

Отчего ж это? — спросил Меркулов. — Такое уж у них поведенье, — сказал Морковников. — По уставу, видно, по ихнему так требуется, а, впрочем, леший их знает, прости господи.

— Да что это за фармазоны такие, Василий Петрович?.. Растолкуйте мне, пожалуйста, — с любопытством спрашивал Никита Федорыч.

— Вера такая. Потаенная, значит, — молвил Василий Петрович, отирая лицо платком и разглаживая бороду.

— Что ж это за вера? В чем она состоит? — с возрастающим любопытством спрашивал Меркулов.

— Кто их знает, в чем она состоит… Все ведь по тайности, — сказал Морковников. — У них, слышь, ежели какой человек приступает к ихней вере, так они с него берут присягу, заклинают его самыми страшными клятвами, чтобы никаких ихних тайностей никому не смел открывать: ни отцу с матерью, ни роду, ни племени, ни попу на духу, ни судье на суде. Кнут и плаху, топор и огонь, холод и голод претерпи, а ихнего дела не выдай и тайностей их никому не открой. И еще у них, слышь, такой устав — неженатый не женись, а женатый разженись…

Хмельного в рот не берут, ни пива, ни вина, ни браги, ни даже сыченого квасу. На пиры, на братчины, на свадьбы и на крестины не ходят, песен не поют, ни на игрища, ни в хороводы, ни на другие деревенски гулянки ни за что на свете. Мясного в рот не берут, а молочное есть и в велику пятницу не ставят во грех… А впрочем, народ смирный, кроткий, обиды от них никому нет и до церкви божьей усердны… Худого за ними не видится.

— И между крестьян есть такие? — спросил Никита Федорыч.

— А то как же! — отозвался Морковников. — Сергей-то лесник, про коего вечор на пароходе у меня с Марьей Ивановной разговор был — за попа у них, святым его почитают…

— А из господ много в этой вере?

— Всякого там есть сословия: и господ, и купцов, и мужиков, — отвечал Василий Петрович. — У Марьи Ивановны вся родня, говорят, в этой самой фармазонской вере состоит… Дядя ей родной, богатый барин, Луповицким прозывается, по этой вере у них, слышь, самым набольшим был, ровно бы архиерей… Так его в монастырь услали, в Соловках так и помер… У него Марья-то Ивановна по смерти родителей и проживала, да там этого духа и набралась…