В лесах. Книга Вторая - Мельников-Печерский Павел Иванович. Страница 73
Меж тем девицы да молодицы перед солнечным закатом с громкими песнями из деревни в чистое поле несут Кострому… Молодые парни неженатые, заслышав песни, покидают братчину, идут следом за красными девицами, за чужемужними молодицами.
Кладут Кострому на доске на прежнем месте, становятся вкруг нее хороводом и печальными песнями опевают Ярилу:
Помер наш батюшка, помер!
Помер родимый наш, помер!
Клали его во гробочек,
Зарывали его во песочек!
"Встань, батюшка, встань,
Встань, родимый, вздынься!"
Нет ни привету, нет ни ответу -
Лежит во гробочке,
Во желтом песочке.
Помер наш батюшка, помер!
Помер родимый наш, помер!
Приходили к батюшке четыре старушки,
Приносили батюшке четыре ватрушки;
"Встань, батюшка, встань,
Встань, родимый, вздынься!"
Нет ни привету, нет ни ответу -
Лежит во гробочке,
Во желтом песочке.
Помер наш батюшка, помер!
Помер родимый наш, помер!
Приходили к батюшке четыре молодки,
Приносили батюшке четыре сочовки*;
"Встань, батюшка, встань,
Встань, родимый, вздынься!"
Нет ни привету, нет ни ответу -
Лежит во гробочке,
Во желтом песочке.
Помер наш батюшка, помер!
Помер родимый наш, помер!
Приходили к батюшке четыре девчонки,
Приносили батюшке четыре печенки:
"Встань, батюшка, встань,
Встань, родимый, вздынься!"
Ждем твово привету, ждем твово ответу,
Встань из гробочка,
Вздынься из песочка!
Ожил наш батюшка, ожил,
Вздынулся родимый наш, встал! * Пресная на масле лепешка с кашей, с творогом или со сметаной.
И другие песни поются над соломенной Костромой… С тоскливым плачем, с горькими причитаньями, с барабанным грохотом в лукошки, со звоном печных заслонок и сковород, несут Кострому к речке, раздевают и, растрепав солому, пускают на воду. Пока вода не унесет все до последней соломинки, молодежь стоит у берега, и долго слышится унылая песня:
Помер наш батюшка, помер!
Помер родимый наш, помер!..
А потом начинаются хороводы и веселые игры. В «селезня» играют, в «воробушка», в «оленюшку», в «заиньку», «просо сеют», «мак ростят», «лен засевают» — и все с песнями… Здесь бренчит балалайка, там заливается пастуший рожок, дальше гудят гудки и гармоники. Бойкие молодцы пляшут в кругу хороводном, пляшут рядами, пляшут одни за другими, вертятся, кружатся иль молодыми ногами частую дробь выбивают. Удалью пышут их загорелые лица. Красные девицы, дружно сплетяся руками, неспешно ведут хоровод, весело в лад припевая. Матери, тетки и все пожилые одаль стоят, весело смотрят на деток, любуясь стройными играми их, юность свою вспоминая.
Клонится к западу солнце, луч за лучом погашая. Алое тонкое облако под ним разостлалось. Шире и шире оно расстилается, тонет в нем солнце, и сумрак на небо восходит, черным покровом лес и поля одевая… Ночь, последняя ночь хмелевая!
Матери, тетки ушли, увели с собой ребятишек, отцы и мужья пиво да брагу кончают, с грустью, с печалью на сердце всех поздней с поля ушли молодицы, нельзя до утра им гулять, надобно пьяного мужа встречать… Осталась одна холостежь.
До солнечного всхода она веселится. Ясно горят звезды в глубоком темно-синем небе, бледным светом тихо мерцает Моисеева дорога «Млечный Путь.», по краям небосклона то и дело играют зарницы, кричат во ржи горластые перепела, трещит дергач у речки, и в последний раз уныло кукует рябая кукушка. Пришла лета макушка, вещунье больше не куковать… Сошла весна со неба, красно лето на небо вступает, хочет жарами землю облить.
Ни конца ни краю играм и песням… А в ракитовых кустиках в укромных перелесках тихий шепот, страстный, млеющий лепет, отрывистый смех, робкое моленье, замирающие голоса и звучные поцелуи… Последняя ночь хмелевая!.. В последний раз светлый Ярило простирает свою серебристую ризу; в последний раз осеняет он игривую молодежь золотыми колосьями и алыми цветами мака: «Кошуйтеся (Живите в любви и согласии.), детки, в ладу да в миру, а кто полюбит кого, люби довеку, не откидывайся!..» Таково прощальное слово Ярилы…
Встало солнце над лесом, облило лучами землю поднебесную… Конец весне, дошла до людей страда-сухота… Не разгибать людям спины вплоть до поздней глубокой осени…
Теперь на Керженце не помнят Ярилы, не хоронят Костромы, забыли про братчины. Скитская обрядность все до конца извела.
Скитникам, келейницам всего трудней было справиться с братчинами. Не слушались их увещаний мужики деревенские… Как сметь дедовский обычай преставлять! Как отказаться от молёного куса, от браги сыченой, от мирского хмельного пива! Испокон веку, из рода в род ведутся те братчины, деды, прадеды их заповедали, заветное слово их крепко… На пиру, на братчине не только пьют да гуляют, не только песни играют да бьются в кулачки, здесь мир рядит, братчина судит; что тут положено, тому так и быть. На мирское решенье, что сказано на братчине, нет суда. Мир да братчину один бог судит.
Хитры были, догадливы келейные матери. В те самые дни, как народ справлял братчины, они завели по обителям годовые праздники. После торжественной службы стали угощать званых и незваных, гости охотно сходились праздновать на даровщину. То же пиво, то же вино, та же брага сыченая, те же ватрушки, пироги и сочовки, и все даровое. Молёного барашка нет, а зато рыбы — ешь не хочу. А рыба такая, что серому люду не всегда удается и поглядеть на такую… Годы за годами — братчин по Керженцу не стало.
Когда зачиналась обитель Манефина, там на извод братчины-петровщины на Петров день годовой праздник уставили. С той поры каждый год на тот день много сходилось в обитель званых гостей и незваных богомольцев. Не одни старообрядцы на том празднике бывали, много приходило и церковников. Матери не спрашивали, кто да откуда, а садись да кушай. И люб показался тот обычай деревенскому люду…
На обительских праздниках не хвастали гости по-старинному, не хвалились ни добрым конем, ни казной золотой, ни отцом с матерью, ни женой молодой, не заводили кулачных боев, не слушали гудцов-скоморохов. Матери за трапезой читали им от писания и кляли-проклинали мирские потехи, что от бога отводят, к бесом же на пагубу приводят. Не судила, не рядила за скитскою трапезой братчина — свой суд матери сказывали: «Кто бога боится, тот в церковь не ходит, с попами, с дьяками хлеб-соль не водит…» И те суды-поученья, сладким кусом да пьяным пойлом приправленные, немало людей от церквей отлучали. И за то бывал гнев от властей на скиты и обители.
Накануне Петрова дня в Манефиной часовне и великое повечерие и правильные каноны справлены были чинно, уставно, торжественно. На своем игуменском месте в длинной соборной мантии, с деревянным посохом в руке, ровно каменная, недвижимо стояла Манефа и в положенное время твердым голосом творила возгласы. Впереди стройными рядами стояли матери, за ними белицы, позади прихожие богомольцы — мужчины от женского пола особо. Сам Василий Борисыч в ряду богомольцев стал, нельзя было ему на клирос к девицам пройти — постороннего народу много, соблазна бы не было, устав не дозволяет того. Рядом с московским послом Семен Петрович стоял. С утра, по приказу Самоквасова, ни на шаг не отступал он от старинного друга-приятеля, не отступал от него и в то время, как он, по просьбе Манефы, в келарне с белицами демеством распевал.
Допевали «воззвахи» (Церковные песни (на вечерне), начинающиеся словами псалма: «Господи, воззвах тебе».). Руководимые искусной головщицей, звучные голоса «певчей стаи» стройно носились в высокой часовне. С умиленьем, в строгом молчанье, предстоявшие слушали сладкогласное пение — вдруг зазвенел колокольчик…
Либо исправник, либо становой, другому некому быть. Никто из самых важных гостей не взъедет на обительский двор с колокольцами во время часовенной службы. Белицы и матери стали тревожно переглядываться, но ни одна двинуться с места не смела. Манефа стояла невозмутимо, будто ничего не слыхала… Кой-кто из стоявших у дверей богомольцев вышли из часовни посмотреть, кто приехал.