Зеркала прошедшего времени - Меренберг Марта. Страница 18
– Ну что ты, Александр Сергеевич, батюшка… И не стыдись, поплачь, – я вот каждый божий день о тебе плачу, хороший мой… Ну, посмотри на меня! Скажи – красивая я? Любишь меня, знаю, что любишь, милый, никому тебя не отдам – мой, мой…
Танечка, цыганка, знаменитая в Петербурге гадалка, обнимала Пушкина, гладила его темные кудри, страстно целовала его руки, плечи, губы… Пушкин позволял цыганской девушке любить себя, ему льстила горячая любовь юной черноглазой ворожеи, и сейчас, отдыхая от ее пламенных ласк, он повернулся к ней и взял ее узкие, унизанные перстнями, ладони в свои, глядя на нее влажными, блестящими, благодарными глазами.
– А скажи мне, Танечка, что меня ждет? Смерти жду… говорили мне уже… Скажи еще – я так люблю слушать тебя, моя радость, ну, открой мне правду, не таись… ты моя пифия, – прошептал Пушкин, накручивая на палец мягкие темные пряди ее волос.
Таня закрыла глаза. Нет. Она сама не могла понять, какое отношение имеет мучающий ее по ночам один и тот же непонятный кошмар к Александру Сергеичу. Ведь не о нем шла речь, да и поди пойми о ком…
…tour, battement, jete, reverence…
Танцкласс, три девочки, три грациозных юных красотки… огромные, до потолка, зеркала, повторяющие каждое их движение…
Не здесь и не сейчас… Не знаю когда… Но почему?..
– Пушкин… а расскажи, где ты в первый раз свою женку увидел?
– А тебе зачем? – удивился поэт, досадливо тряхнув буйной кудрявой гривой. Упоминание о Натали, холодной, молчаливой и далекой, как Вега на ночном осеннем небосклоне, слегка охладило его пыл.
Таша…
Его возбуждала и одновременно отталкивала ее холодность, он боялся потерять ее, но при этом часто думал – мог бы хоть кто-нибудь на свете разбудить его снегурочку от зимней спячки?.. Если бы такой нашелся… что с ним делать – убить? Сказать «спасибо»? Или сначала сказать «спасибо», а потом все равно убить?..
– Скажи… надо, значит, если спросила.
– У балетмейстера Йогеля, в танцклассе. С двумя ее сестрами… Он их здорово муштровал, иногда и линейкой бивал по рукам и коленкам, ежели что… Таня? Танечка… что с тобой?
…tour, battement, jete, reverence… Таня, не совладав с собой, зарылась лицом в подушку и разрыдалась.
– Ну не плачь ты, Бога ради, ну расскажи – ну не щади меня, я и так знаю, что жить мне осталось всего ничего… Танечка? Успокойся, девочка моя хорошая, ну же…
– Сон мне снится, Пушкин, один и тот же! Не про тебя, а страшно так, как будто тебя вижу…
Три сестры в танцклассе, молоденькие, красивые – но не твоей жены сестры, видела я твою Мадонну… Одна такая темненькая, тоненькая, глаза синющие, как озера… Волоса прямые, черные и стрижены коротко, вот так… – Танечка провела рукой по шее и под подбородком, показывая линию диковинной стрижки. – Танцевать учатся, видать… А потом та же девушка, платье у нее такое… розовое, короткое… только как будто бы старше она стала, и рядом с ней господин – красивый такой, молодой, светленький, и тоже стриженный коротко, без бороды… иностранец, видать, и в чинах больших – и едут они на чем-то, и не разберешь, само едет, без лошади… И свита при них огромная, все теснятся, народу полно, приветствуют, кричат… А потом смотрю – дом какой-то насупротив них, высокий, каменный, этажей поди в шесть, а то и поболе… И вот там, на шестом этаже, парень какой-то молодой затаился, лица не разглядеть, в темноте сидит, но вижу, что волоса белые, как седые, сам щупленький, а в руках у него ружье длинное, и он его прямо в окно выставил и целится в того господина в открытой красивой карете… А потом уже и не вижу ничего, только слышу – женщина та крикнула, и все за ней как закричат в ужасе, кровь кругом… полиция… а женщина та, что в танцклассе с сестрами была, – без памяти лежит… и на ней тоже кровь, много крови, на розовом платье… А тот, белобрысый, удрал вроде… Но не долго жить ему после этого, чую…
– А кто же это был, Таня? – спокойно спросил Пушкин, не сводя с цыганки пристального, встревоженного взгляда. – И при чем здесь, скажи, я-то?
– А вот при том, батенька, – всхлипнула девушка, – что не доведет тебя до добра твоя танцорка… А иностранец этот, которого убили, – нет, он не похож на тебя, но он самый лучший у них был, самый главный, самый любимый… Вроде и на царя-то не похож, но вроде того… И дело не в том, что он целой страной правил – а вот, как ты у нас, лучше всех был, умнее всех, и все его любили, а те, кто ненавидел – вот они-то и устроили так, что убьют его… И никого потом не найдут, потому как все концы в воду… А этот, с-седыми как будто волосами… будто бы я даже видела его, только вспомнить не могу, кто это… но ведь видела точно… Ох, чует мое сердце – и тебя точно так же… и все из-за нее… убивец, антихрист…
– А я его знаю?
– Нет вроде… но опасайся этих блондинов… и жене своей накажи, чтоб не кокетничала с белобрысыми офицеришками на балах…
– Офицерами? Он что, военный был, Танечка?
– Да откуда мне знать?
– А этого, который с женой был, из-за нее убили?
– Нет. Точно нет. – Таня еще раз всхлипнула, громко и по-бабьи жалостливо. – Не знаю из-за чего – но как вспомню о тебе, так снова этих трех танцорок вижу, и кажется мне, что тебя, тебя убили, Сашенька, а не того…
…tour, battement, jete, reverence…
– А скажи, Танечка, из чего он стрелял?
– Не знаю… не спрашивай меня больше… все тебе рассказала… Да и не о тебе это вовсе, и когда случится – не знаю! Может, сто лет пройдет, а то и все сто пятьдесят… Иди ко мне… ну что же ты? Да и наврала я все – разве ж можно цыганкам верить, глупый? Иди…
Дантес мрачно смотрел в меню знаменитого ресторана «У Дюме» на Большой Морской. Его уже не радовали ни изыски известного в Петербурге французского кулинара с его страсбургскими пирогами и трюфелями в соусе, ни льющееся рекой шабли. Он был совершенно трезв, зол и мрачен, хотя пытался напиваться и неоднократно порывался уйти, но Строганов удерживал его, и Трубецкой, заикаясь, заявил:
– Нехорошо, m-mon cher, п-покидать нас в столь п-плачевном с-состоянии.
Дантес снова взглянул на Сашку – точно, его состояние и впрямь было «плачевным». Опять всю ночь будет на двор бегать, а поутру орать: «Я никогда б-больше не буду п-пить!» То ли дело Санечка Строганов – будто и вовсе не пил…
– Господа! – громко сказал Жорж, скосив глаза на Трубецкого. – Князю больше не наливать, все поняли? С него уже хватит – а то как мы его тащить будем?..
– Об-бижаешь, Дантес! – заявил Сашка, уже не в силах поднять голову. – Я еще с-столько выпью… столько-о-о…
И он театральным жестом развел руками, показывая, видимо, сколько именно.
Скорее бы закончился этот поганый день, подумал Жорж и заказал еще кофе. Беспечный летний отдых в Новой Деревне, с милыми сердцу гвардейскими шалостями, купанием и картами в один миг обернулся невыносимым позором, тяжким бременем, рухнувшим ему на плечи. Внезапный вызов в Третье отделение, мучительный, тяжелый разговор с Бенкендорфом – и вот теперь он, барон Жорж Дантес, стал негласным осведомителем тайной полиции, пообещав следить за своими друзьями-однополчанами, шпионить за ними, и если бы только за ними…
«За все надо платить, вам понятно, барон? – Вкрадчивый и обволакивающий голос шефа тайной полиции впивался в его мозг, разъедая его как ржавчиной, высасывая душу. – А жалованье, которое вам назначили… высшим повелением… Вы должны понимать, барон… в знак благодарности… ваш друг, который давно работает на нас… вашш друг… вашшшш друг…»
Значит, и Луи… Ну конечно – ему давно следовало бы догадаться. Он-то, наивный мальчишка, молившийся на свою любовь, слепец, уверовавший в счастливую звезду, подарившую ему Луи, он плакал по ночам от острого ощущения счастья и от страха потерять это счастье навсегда… И вот теперь все стало ясно. Геккерн хладнокровно использовал его для того, чтобы он работал на Третье отделение вместо него, и уехал. Как это мило – он не захотел быть шпионом, не пожелал марать руки. Ему давно предлагали должность посла в Вене… Наплел ему с три короба про papa, про усыновление, а сам просто собирал бумаги в тот последний вечер…