Смерть Богов. Юлиан Отступник - Мережковский Дмитрий Сергеевич. Страница 27

– Зачем же он ходит к нам, ищет нашей Дружбы, толкует Писание?..

– Смеется или хочет соблазнить. Не верь ему! это Искуситель. Помни, брат мой. Римская империя питает в сем юноше великое зло. Это – Враг!

Друзья пошли рядом, опустив глаза. Их не пленяли ни строгие девы-кариатиды Эрехтейона, ни смеющийся в лазури белый храм Никэ Аптеры, ни Пропилеи, ни Парфенон. Лица их были угрюмы. Они желали одного – разрушить все зти капища демонов.

Солнце бросало от монахов – Григория Назианзинина и Василия Цезарейского две длинные черные тени на белый мрамор.

«Я хочу ее видеть,-думал Юлиан,-я должен знать, кто она!» – Боги для того послали смертных в мир, чтобы они говорили красиво.

– Чудесно! Чудесно сказано, Мамертин! Повтори, пока не забыл: я запишу, – просил модного афинского адвоката Мамертина друг и благоговейный поклонник его, учитель красноречия Лампридий. Он вынул двустворчатые восковые дощечки из кармана и заостренную стальную палочку, приготовляясь писать.

– Я говорю, – начал опять Мамертин, с жеманной улыбкой оглядывая собеседников, возлежавших за ужином, – я говорю: люди посланы богами.

– Нет, нет, ты не так сказал, Мамертин, – перебил его Лампридий, – ты сказал гораздо лучше: боги послали смертных.

– Ну да, я сказал: боги послали смертных в мир только для того, чтобы они красиво говорили.

– Ты теперь прибавил «только», и вышло еще лучше: – «Только для того…» И Лампридий с благоговением записал слова адвоката, как изречение оракула.

Это был дружеский ужин, который давал недалеко от Пирея, на вилле своей молодой и богатой воспитанницы Арсинои, римский сенатор Гортензий.

Мамертин в тот самый день произнес знаменитую речь в защиту банкира Варнавы. Никто не сомневался, что жид Варнава -плут. Но, не говоря уже о красноречии адвоката, он обладал таким голосом, что одна из бесчисленных влюбленных в него поклонниц уверяла: «Я никогда не слушаю слов Мамертина; мне не нужно знать, что и кому он говорит; я упиваюсь только звуком голоса; особенно, когда он замирает на конце слов, – что-то невероятное; не голос человека, а божественный нектар, вздохи эоловой арфы!» Хотя простые грубые люди называли ростовщика Варнаву «кровопийцей, поедающим имения вдов и сирот», афинские судьи с восторгом оправдали мамертинова клиента. Адвокат получил от еврея пятьдесят тысяч сестерций и за маленьким праздником, который давался в честь его Гортензием, был в ударе. Но он имел привычку притворяться больным, требуя, чтобы его непрестанно лелеяли.

– Ах, я так устал сегодня, друзья мои, – проговорил он жалобным голосом.-Совсем болен. Где же Арсиноя?

– Сейчас придет. Арсиноя только что получила из музея Александрийского новый физический прибор: она им очень занята. Но я велю позвать, – предложил Гортензий.

– Нет, не надо, – проговорил адвокат небрежно.Не надо. Но какой вздор! Молодая девушка – и физика!

Что может быть общего? Еще Аристофан и Еврипид смеялись над учеными женщинами. И поделом! Прихотница – твоя Арсиноя, Гортензий! Если бы она не была так хороша, право, со своим ваянием и математикой, она казалась бы…

Он не докончил и оглянулся на открытое окно.

– Что же делать? -отвечал Гортензий. – Балованный ребенок. Сирота – ни отца, ни матери. Я ведь только опекун и не хочу стеснять ее ни в чем.

– Да, да…

Адвокат уже не слушал.

– Друзья мои, чувствую…

– Что такое? – проговорило несколько голосов озабоченно.

– Чувствую… мне кажется, сквозняк!..

– Хочешь, затворим ставни? – предложил хозяин.

– Нет, не надо. Будет душно. Но я так утомил свое горло. Послезавтра у меня опять защита. Дайте нагрудник и коврик под ноги. Я боюсь, что охрипну от ночной свежести.

Гефестион, молодой человек, тот самый, который жил с поэтом Оптатианом, ученик Лампридия и сам Лампридий бросились со всех ног, чтобы подать Мамертину нагрудник.

Это был красиво вышитый кусок пушистой белой шерсти, с которым адвокат никогда не разлучался, чтобы, при малейшей опасности простуды, обертывать им свое драгоценное горло.

Мамертин ухаживал за собою, как любовник за избалованной женщиной. Все к этому привыкли. Он любил себя так простодушно и нежно, что и других людей заставлял любить себя.

– Нагрудник этот вышивала мне матрона Фабиола,-сообщил он с улыбкой.

– Жена сенатора? – спросил Гортензий.

– Да. Я расскажу вам про нее анекдот. Однажды написал я небольшое письмецо – правда, довольно изящное, но, конечно, пустяк, пять строк по-гречески-другой даме, тоже моей поклоннице, которая прислала мне корзину с вишнями: благодарил шутливо, подражая слогу Плиния.

Представьте же себе, друзья мои: Фабиоле так захотелось поскорее прочесть мое письмо и переписать в свое собрание знаменитых писем, что она отправила двух рабов на дорогу дорожить моего посланного. И вот нападают на него ночью в диком ущелье: он думает – разбойники, но ему не делают никакого зла, дают денег, отнимают письмо, – и Фабиола прочла таки первая и даже выучила его наизусть!

– Как же, знаю, знаю! О, это – замечательная женщина, – подхватил Лампридий. – Я видел сам, все твои письма лежат у нее в резной шкатулке из лимонного дерева, как настоящие драгоценности. Она учит их наизусть и уверяет, что они лучше всяких стихов. Фабиола рассуждает справедливо: «Если Александр Великий хранил поэмы Гомера в кедровом ящике, почему же я не могу хранить писем Мамертина в лимонной шкатулке?» – Друзья мои, эта гусиная печенка под шафранным соусом – чудо совершенства! Советую попробовать. Кто ее готовил. Гортензий?

– Старший повар, Дедал.

– Слава Дедалу! Твой повар-истинный поэт.

– Любезный Гаргилиан, можно ли назвать повара поэтом? – усомнился учитель красноречия. – Не оскорбляешь ли ты этим божественных Муз, наших покровительниц?

– Музы должны быть польщены, Лампридий. Я полагаю, что гастрономия такое же искусство, как всякое друfoe. Пора оставить предрассудки!

Гаргилиан, римский чиновник из канцелярии префекта, был тучный, упитанный человек, с тройным кадыком, тщательно выбритым и надушенным, с коротко остриженными седыми волосами, сквозь которые просвечивали багровые складки жира, с умным лицом. Он считался уже много лет необходимым участником всех изящных собраний в Афинах. Гаргилиан любил в жизни только две вещи: хороший стол и хороший стиль. Гастрономия и поэзия сливались для него в одно наслаждение.

– Положим, я беру устрицу, – говорил он, поднося ко рту раковину своими жирными пальцами, покрытыми громадными аметистами и рубинами.

– Я беру устрицу и глотаю…

Он проглотил, зажмурив глаза, и слегка причмокнул верхней губой; у губы этой было особенное, лакомое выражение: выдающаяся вперед, заостренная, изогнутая, казалась она чем-то вроде маленького хоботка; оценивая звучный стих Анакреона или Мосха, шевелил он ею так же сладострастно, как за ужином, когда наслаждался соусом из соловьиных язычков.

– Глотаю и сейчас же чувствую, – продолжал Гаргилиан, не торопясь, глубокомысленно, – чувствую, устрица с берегов Британии, да, а отнюдь, друзья мои, не остийская и не тарентская. Хотите, я закрою глаза и сразу отличу, из какого именно моря устрица или рыба?

– При чем же тут поэзия? – несколько нетерпеливо перебил его Мамертин, которому не нравилось, когда в его присутствии слушали другого.

– Представьте же себе, друзья мои, – продолжал гастроном невозмутимо, – что я давно уже не был на берегу океана и люблю его, и скучаю по нем. Могу вас уверить, у хорошей устрицы есть такой соленый, свежий запах моря, что достаточно проглотить ее, чтобы вообразить себя на берегу океана; закрываю глаза и вижу волны, вижу скалы, чувствую веяние моря «туманного», по выражению Гомера. Нет, вы только скажите мне по совести, ну, какой стих из «Одиссеи» пробудит во мне с такою ясностью воспоминание о море, как запах свежей устрицы? Или, положим, разрезаю персик, пробую благовонный сок. Отчего, скажите мне, запах фиалки и розы лучше вкуса персика? Поэты описывают формы, цвета, звуки. Почему вкус не может быть так же прекрасен, как цвет, звук или форма? Предрассудок, друзья мои, предрассудок! Вкус-величайший и еще не понятый дар богов. Соединение вкусов образует высокую и утонченную гармонию, как соединение звуков. Я утверждаю, что есть десятая Муза – Муза Гастрономии.