Смерть Богов. Юлиан Отступник - Мережковский Дмитрий Сергеевич. Страница 3
Мережковские предпочитают в итоге, используя выражение Бердяева, «свою маленькую церковь», стремясь совместить ее с церковью «большой». В 1901 году они добиваются разрешения у Синода учредить в Петербурге «Религиозно-философские собрания» (вместе с Розановым и Философовым). В собраниях этих участвуют видные богословы, философы, представители духовенства – В. Тернавцев, А. Карташов, В. Успенский, епископ Сергий (СтавшИй через много лет, в 1943 году, патриархом Московским и всея Руси) и др.
Собрания из-за резкости и остроты выступлений просуществовали недолго: уже С апреля 1903 года их запретила синодальная власть. «Не могу сказать, – вспоминает Гиппиус, – наверное, к этому времени или более позднему относится свидание Дмитрия Сергеевича со всесильным обер-прокурором Синода Победоносцевым, когда этот крепкий человек сказал ему знаменитую фразу: „Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек“. Кажется, Дмитрий Сергеевич вОзразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, не они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России…»
Идеи «религиозной общественности», своего рода варианта христианского социализма, к которым склонялся «триумвират» Мережковский – Гиппиус – Философов, понятно, никак не укладывались в рамки официального православия. Еще меньше понимания могла найти мысль, которая (вслед за В. Соловьевым) овладевает Мережковским, – соединить православие с католичеством, восточный образ «богочеловека» и западный «человекобога». После поражения первой русской революции, «ввиду создавшегося атмосферного удушья» (как пишет Гиппиус), «триумвират»-выезжает в 1906 году в Париж, где оседает (с периодическими наездами в Россию) до 1914 года.
В Париже Мережковские увлеченно интересуются католичеством и модернизмом, а также сближаются с деятелями партии эсеров, умеренными и радикальными (знаменитый Борис Савинков даже ищет у них религиозного оправдания политического террора и получает интенсивные литературные консультации в работе над романом «Конь Бледный»). Там же складывается коллективный сборник «Le Tsar et Revolution» («Царь и революция», 1907), где Мережковскому принадлежит очерк «Революция и религия». Рассматривая русскую монархию и церковь на широком историческом фоне, он приходит к выводу: "В настоящее время едва ли возможно представить себе, какую всесокрушающую силу приобретет в глубинах народной стихии революционныЙ смерч.
В последнем крушении русской церкви с русским царсгвом не ждет ли гибель Россию, если не вечную душу народа, то смертное тело его – государство". Исключение делается только для «избранных» – «всех мучеников революционного и религиозного движения в России». В слиянии этих двух начал и видится Мережковскому то отдаленное, чаемое будущее, совпадающее с евангельским заветом: «Да приидет царствие Твое». При всей отВлеченности, книжности таких пророчеств в них ныне прочитывается и некая им предугадываемая правда, тогда еще слабо воспринимаемая интеллигенцией. В своих для того времени странных прорицаниях Мережковский (вместе с А. Блоком или В. Розановым) обращается поверх современников в трагическое «завтра»,..
Однако в силу своей сугубой отвлеченности подобные пророчества отклика в обществе не находили. И к той поре сам Мережковский, его фигура в отечественной литературе выглядела одинокой и почти оторванной, отрезанной от бурлящей России и ее «горячих» запросов. То, чем он «пугал» современников, для большинства казалось чистой схоластикой. И с некоторой долей условнОсти можно сказать, что добровольная эмиграция для Мережковского началась задолго до событий 1917 года. Отчасти объяснение этому, кажется, мы находим в нем самом – писателе и человеке.
«Почему все не любят Мережковского?» – таким вопросом задавался А. Блок.
В самом деле, литераторы полярных направлений и групп – от М. Горького, с которым Мережковские в 1900-е годы вели яростную полемику, до близкого их исканиям В. Розанова; от «чистого» журнального критика Корнея Чуковского и до философа Н. Бердяева – оставили немало самых резких о нем отзывов и характеристик. ДаЖе обзорная статья А. Долинина в «Русской литературе XX века» (1915), которая должна была предполагать академическую объективность, местами более похожа на памфлет.
Он как будто никого не устраивает.
Особое положение Мережковского отчасти объясняется глубоким личным одиночеством, которое он сам превосходно сознавал, пронеся его с детских лет и до кончины.
Гиппиус вспоминала: «Я сказала раньше, что у него никогда не было „друга“,-как это слово понимается вообще. Отчасти (я стараюсь быть точной) это шло от него самого. Он был не то что „скрытен“, но как-то естественно закрыт в себе, и даже для меня то, что лежало у него на большой глубине, приоткрывалось лишь в редкие моменты» И то, что подспудно мучило Мережковского, исповедально объяснено им как «бессилие желать и любить, соединенное с неутолимой жаждой свободы и простоты», как «окаменение сердца» – следствие «болезни культуры, проклятия людей, слишком далеко отошедших от природы». Слово сказано. Кажется, только отражение – от книги или созерцания памятника великой культуры прошлого – зажигается в этом человеке живое и сильное чувство.
Не будет преувеличением назвать Мережковского первым у нас на Руси кабинетным писателем-"европейцем".
Впрочем, именно так отзывался о нем проницательнейший Розанов (даже видя Мережковского гуляющим, он всякий раз, по собственному признанию, думал: вот идет «европеец»); о том же писали А. Блок и Н. Бердяев. Певец культуры и ее пленник, он походил на сложившийся уже в Европе тип художника-эссеиста, который явили нам Анатоль Франс (с ним Мережковский познакомился в Париже), Андре Жид, Стефан Цвейг. Полиглот, знаток античности и итальянского Возрождения, историк культуры, Мережковский особенно плодотворно выразил себя именно в жанре эссе, свободного очерка, сочетавшего элементы философии, художественной критики и ученой публицистики. Это некий перенасыщенный культурный раствор, из которого выпадают кристаллы великолепных образов, рожденных, однако, вторичным знанием, а не цельным инстинктом жизни.
Напряженное внимание к нравственно-религиозной проблематике, каким отмечено все творчество МереЖсковского, было лишь одним из проявлений той глубокой духовной жизни, что была свойственва русской интеллигенции начала века. Одни и те же Тайны бытия волновали Мережковского и его совремекников-опионеитов, например,. В. В. Розанова, Н. А. Бердяева или предшествовавшего им В. С. Соловьева. В цикле историко-релИгиоЗНых работ «Больная Россия» («Зимние радуги», «Иваныч и Глеб»,
«Аракчеев и Фотий», «Елизавета Алексеевна» и др.), а также в примыкающих к ним очерках «Революция и религия» и «Последний святой» он делает попытку осознать, возможно ли совмещение «Божеского» и «человеческого».
Мережковскому одинаково важны и дороги правда небесная и правда земная, дух и плоть, ареной борьбы которых становится человеческая душа. Вместе с В. В. Розановым он не приемлет многого в официальной церкви и мог бы повторить розановские слова о православии, унаследовавшем старческие заветы падающей Византии: «Дитя-Россия приняла вид сморщенного старичка… и совершила все усилия, гигантские, героические, до мученичества и самораспятий, чтобы отроческое существо свое вдавить в формы старообразной мумии, завещавшей ей свои вздохи… Вся религия русская – по ту сторону гроба».
Вот почему так важен для Мережковского «последний святой» – Серафим Саровский, который предстает под его пером не просто как заживо замуровавший себя в аскезу схимник, но несущий свою святость «в народ», являющий пример живого благочестия. Современник Павла и Александра I, Серафим Саровский (1760-1833) был, можно сказать, подвижником милосердия – как бы по контрасту с суровым, циничным и зачастую бесчеловечным временем.
Так выявляется внутренняя связь духовно-религиозной публицистики Мережковского и его романов о русской истории, в которых столь важное место занимают поиски идеала, будь то богатая духовная жизнь князя Валерьяна Голицына и других декабристов, или искания раскольников, сектантов, выдвигающих из крестьянских низов религиозных проповедников вроде Кондратия СеливАнова, основавшего знаменитый хлыстовский «корабль» (с которым мы встречаемся на страницах романа «Александр I»).