Смерть — мое ремесло - Мерль Робер. Страница 6

Она подошла к буфету, взяла расческу, обтерла ее о передник и заперла в ящик буфета. Я с отчаянием посмотрел на нее. Взгляд ее скользнул по мне, она повернулась ко мне спиной и снова стала у раковины.

Я вышел из кухни и медленно направился к кабинету отца. В коридоре мне встретились сестры. Они исподлобья взглянули на меня, и я понял, что они догадываются, куда я иду.

Я остановился перед дверью кабинета, сделал над собой усилие, чтобы не дрожать, и постучал. Раздался голос отца: «Войдите!» Я открыл дверь, закрыл ее за собой и вытянулся в струнку.

Леденящий холод тотчас охватил меня, проник сквозь одежду, пронизал до мозга костей. Отец сидел у письменного стола лицом к открытому настежь окну, спиной ко мне. Он не шелохнулся. Я продолжал стоять навытяжку. Дождь и ветер врывались в комнату, и я заметил, что у окна образовалась лужица.

Отец отрывисто произнес:

— Иди... сядь.

Я подошел и сел на небольшой низкий стул слева от стола. Отец повернулся ко мне вместе с креслом и взглянул на меня. Глаза у него запали больше обычного, лицо было такое худое, что все мускулы на нем резко обозначились. На письменном столе горела маленькая лампочка. Я оказался в тени, и это меня обрадовало.

— Тебе холодно?

— Нет, отец.

— Надеюсь... ты... не дрожишь?

— Нет, отец.

Я заметил, что сам он едва сдерживает дрожь — лицо и руки у него посинели.

— Кончил... мыть окна?

— Да, отец.

— Разговаривал?

— Нет, отец.

Отец с отсутствующим видом склонил голову, и так как он продолжал молчать, я добавил:

— Я пел псалом.

Он поднял голову:

— Отвечай... только... когда спрашиваю.

— Да, отец.

Он возобновил допрос, но рассеянно и как бы по привычке.

— Твои сестры... разговаривали?

— Нет, отец.

— Воды... не пролил?

— Нет, отец.

— На улицу... не выглядывал?

Я замялся на мгновение:

— Нет, отец.

Он впился в меня взглядом:

— Подумай... хорошенько. Выглядывал... на улицу?

— Нет, отец.

Он опустил веки. Он и в самом деле мыслями был где-то далеко — иначе не оставил бы меня в покое так быстро.

Наступило молчание. Он повернул в кресле свое большое несгибающееся тело. В комнату ворвался дождь, и я почувствовал, что левое колено у меня мокрое. Холод пронизывал меня насквозь. Но страдал я не от холода, а от страха, как бы отец не заметил, что я дрожу.

— Рудольф... мне надо... поговорить с тобой.

— Да, отец.

Тело его сотрясалось от сухого надрывистого кашля. Потом он взглянул на окно, и мне показалось, что он сейчас встанет и закроет его. Но он спохватился и продолжал:

— Рудольф... мне надо... с тобой поговорить... о твоем будущем.

— Да, отец.

Он долго молча смотрел на окно. Руки у него посинели от холода, но он не позволил себе даже пошевелиться.

— Но сначала... помолимся.

Он поднялся, и я тотчас же вскочил. Он подошел к распятию, которое висело на стене над маленьким низким стулом, и опустился на колени — прямо на голый пол. Я тоже встал на колени, но не рядом с ним, а позади. Он перекрестился и начал читать «Отче наш» медленно, с расстановкой, отчетливо выговаривая каждый слог. Когда отец молился, его голос становился менее резким.

Я не сводил глаз с большой коленопреклоненной, неподвижно застывшей фигуры отца, и мне казалось, что это к нему, а не к богу обращаюсь я со своей молитвой.

Отен громко произнес «аминь» и поднялся с колен. Я тоже встал. Отец сел за письменный стол.

— Садись.

Я опять примостился на низеньком стуле. В висках у меня стучало.

Отец долго смотрел на меня, и — удивительное дело — мне начало казаться, что у него не хватает мужества заговорить. В это время дождь внезапно прекратился. Лицо отца просветлело, и я сразу догадался, что сейчас произойдет. Он встал и закрыл окно: сам бог приостановил наказание.

Отец снова сел, и мне показалось, что мужество вернулось к нему.

— Рудольф, — сказал он, — тебе тринадцать лет... в твоем возрасте... уже можно понять. Слава богу... ты не глуп... и благодаря мне... или, вернее, благодаря богу... он милостиво вразумил меня... как тебя воспитывать... В школе... ты хорошо учишься... потому что я научил тебя... Рудольф... научил... делать уроки... так же как и мыть окна... основательно!

Он умолк на мгновение и затем громко повторил, почти выкрикнул:

— Основательно!

Я понял, что должен что-то сказать, и пробормотал: «Да, отец». Теперь, когда окно было закрыто, в комнате, казалось, стало еще холоднее.

— Итак... вот что я решил... в отношении твоего будущего... — продолжал он, — но я хочу, чтобы ты сам понял... почему... я принял... такое решение.

Он замолчал, крепко стиснул руки, и губы у него задрожали.

— Рудольф... некогда... я совершил... тяжкий проступок.

Ошеломленный, я уставился на него.

— И чтобы ты понял... почему я принял... такое решение... необходимо сегодня... рассказать тебе... о моем проступке. Проступке... Рудольф... грехе... столь тяжком... столь ужасном... что мне нечего... я не должен даже надеяться... на прощение всевышнего... во всяком случае в этом мире.

Он закрыл глаза, губы его свела судорога, а на лице отразилось такое отчаяние, что к горлу моему подкатил комок и я перестал дрожать.

Отец с трудом разжал сомкнутые руки и положил их на колени.

— Ты, конечно, хорошо понимаешь... насколько мне... тяжело... так... унижаться... перед тобой. Но дело не в моих... страданиях... Я — ничто.

Он закрыл глаза и повторил:

— Я — ничто.

Это было его любимое выражение. И, как всегда, когда он произносил его, меня охватило чувство неловкости и какой-то вины, будто я был причиной тому, что такое почти богоподобное существо, как мой отец, — ничто.

— Рудольф... незадолго до... точнее... за несколько недель... до твоего появления... на свет божий... я вынужден был... по делам... поехать... — С отвращением он отчеканил: — ...во Францию, в Париж...

Он замолчал, снова закрыл глаза, и кровь отхлынула от его лица.

— Париж, Рудольф, — столица всех пороков!

Он вдруг выпрямился на стуле и посмотрел на меня глазами, в которых горела ненависть.

— Ты понимаешь?

Я ничего не понял, но взгляд его вселял в меня такой ужас, что я еле слышно пробормотал:

— Да, отец.

Он снова заговорил приглушенным голосом:

— Бог... в своем гневе... покарал мое тело... и душу.

Его взгляд был устремлен куда-то в пространство.

— Я заразился дурной болезнью, — продолжал он с невероятным отвращением, — я лечился и вылечился... но душа моя не исцелилась. И не должна была исцелиться! — закричал он вдруг.

Наступило долгое молчание, затем он словно спохватился, что я тут, и по привычке спросил:

— Дрожишь?

— Нет, отец.

Он снова заговорил:

— Я возвратился в Германию... признался во всем... твоей матери... и решил... что отныне... взвалю на свои плечи... помимо собственных грехов... грехи детей... жены... и буду... вымаливать прощение... у бога... за них... как за себя.

Помолчав, он продолжал, теперь уже спокойно, словно читал молитву:

— И тогда я дал пресвятой деве торжественный обет: если ребенок, которого родит жена, будет сыном, я посвящу его служению пресвятой деве.

Он взглянул мне в глаза:

— Родился сын — такова была воля пресвятой девы.

Я вдруг совершил отчаянный поступок — я встал.

— Сядь, — сказал он, не повышая голоса.

— Но, отец...

— Сядь.

Я сел.

— Когда я кончу, ты скажешь.

Я пробормотал: «Да, отец», но уже знал, что, когда он кончит, я не смогу вымолвить ни слова.

— Рудольф, с тех пор, как ты достиг возраста... когда уже совершают... проступки... я каждый раз взваливал... бремя ответственности за них... на свои плечи. Я молил у бога... прощения... как будто совершал прегрешение я... а не ты. И я буду... и впредь... так поступать... пока ты несовершеннолетний.