На приезжих гладиаторов - Аренев Владимир. Страница 3

Но всякая месть — полмести, если тот, кому мстишь, не понимает, что происходит.

Я присел и ухмыльнулся одной из своих самых паскудных ухмылочек.

— Дерзишь! Думаешь, завтра тебя отпустят? Ошибаешься.

Пауза.

Ждет.

— Ты покинешь эти стены, — я картинно обвел руками холодную, — уже сегодня.

Он звякнул цепями:

— Ну и что ж ты задумал, «куманек»?

Ненавижу. Ненавижу, когда меня так называют. Если шуту прощаю — а что сделать, шут и шут — то этому стервецу…

— Не стоит, — сказал я. — Не напрягайся. Я и так расскажу.

— Конечно, — кивнул он, усмехаясь. — Тебе ведь нужно отомстить полностью.

Я рассмеялся:

— «Отомстить»? «Отомстить»! Да я даю тебе шанс, мальчишка! Может быть, единственный шанс в твоей засохшей, скукоженной жизнишке, которая в противном случае промелькнула бы, и никто — никто! — даже не вспомнил о тебе впоследствии.

(Здесь я кривил душой. Это был его единственный шанс. Другого я не собирался ему предоставлять).

Он хмыкнул, но я видел: заинтересовался. В конце концов, это великое желание каждого, единственное, настоящее, заветное, выпестованное: бессмертие. Так уж устроен человек. Знает о том, что неизбежно — рано или поздно — умрет, и именно поэтому хочет до сумасшествия, до одержимости остаться. Скажут: на то и есть религия, Бог. Правильно. Но не все верят. Ходить в церковь, исповедоваться, молиться перед трапезой — этого мало, это еще не показатель. Могут и ходить, и молиться, а в душе — там, в самой сердцевине, — не верят. Ну не могут! Тогда… По всякому тогда случается. Некий храмы жжет, кто-то пишет иконы, — а цель у всех одна-единая: сохраниться, — пускай в мазке яичного желтка, пускай в гневных словах, дурной молве — только бы сохраниться! Только бы!..

Этот тоже задумывался. Нечасто еще, возраст не тот. Но — задумывался. По лицу видно было. И в Бога этот не верил… тоже.

«Вот я тебя и поддел».

— Н-да, прославишься… Если, конечно, раньше не помрешь. Тебя сделают гладиатором.

— А-а, — протянул он. — Не боишься?

— Не боюсь, — ответил я. Ответил и почувствовал (бывает так иногда), что сделал это зря. «Не зарекайся». Стоит только возомнить себя всесильным, как обстоятельства начинают доказывать вам обратное.

Обозленный этим пришедшим ощущением, наперекор ему, я повторил:

— Не боюсь. Чего мне бояться? Сейчас за тобой придут, заберут в этот их… балаган — никто, ни единая душа не узнает! Сумеешь выжить после первого боя, не сломаешься — станешь известным. Вот твой шанс на бессмертие. Конечно, память людская недолговечна, как жизнь навозной мухи, — я сочувственно поцокал языком, — но что поделать?.. Ты уже не волен выбирать.

Он диким зверем, спеленутым в несвободу и еще с ней не смирившимся, метнулся ко мне; лязгнули цепи. Я широко улыбнулся:

— Остынь. Ярость еще пригодится тебе там, на арене.

Снаружи уже ждал глашатай, «с деньгами и охранниками». Последним я велел отправляться в холодную и «принять товар», первые же взял — лишь затем, чтобы заплатить людям, стоявшим сегодня на страже. Мне эти деньги были не нужны. Мне нужно было молчание дежурных, мне нужно было, чтобы они устроили все, как следует, и оставили следы «побега». Они все сделали правильно, и не их вина, что судьба отвернулась от меня.

Шут

«Он думает, это пройдет»!

Я так не думаю. Правда, меня никто не спрашивает — меня никогда ни о чем не спрашивают: шут. Только «братец» иногда сядет на свой трон с истертыми подлокотниками (на торжественных церемониях их накрывают алым бархатом, чтоб не было заметно), сядет и начнет говорить, изливать свою, такую же истертую, как и подлокотники, душу; сдернет с нее бархат маски и говорит. Странно, что он до сих пор не вырезал мне язык, другой бы уже давно… Наверное, понимает, что тогда я стану псом («все понимает, а сказать не может»), псов же у «братца» предостаточно. Ему нужен собеседник, а лучший из собеседников — слушатель, способный тем не менее в нужном месте кивать, а в нужном — поддакивать. Да, я такой. Шут. Слу-шут-тель. Кому еще «братец» пожалуется на то, что доченька стала замкнутой, что уже не бежит к нему секретничать по любому поводу — взрослеет. Уж я-то знаю, старик, что для тебя эта девочка важнее всех дворцов и тронов. А вот тебе невдомек: моя «племянница» очень скоро — день-другой — перестанет плакать. И ты решишь, что все в порядке, и я не стану тебя разубеждать. Но на самом деле со вчерашнего вечера твоя дочь, «братец», изменилась, раз и навсегда. Скоро поймешь сам.

Но не она одна — «раз и навсегда». Я ведь тоже. Правда, я сам виноват, как ни крути.

Позавчера, накануне того, как моего не-брата должны были выпустить, я чувствовал: «куманек» так просто этого не оставит. Он что-то наверняка задумал.

Поэтому, как только удалось, я ушел от «братца» и прокрался, переодевшись, к выходу из холодных — туда, где он вплотную примыкает к внешней стене дворца. И не удивился, когда к этому входу скользнуло несколько плечистых фигур в длинных заморских плащах. Их впустили без лишних расспросов, а я остался ждать, уверенный, что это только начало. Мне бы сходить за охраной — сделать хоть что-нибудь! — но я почему-то считал всякое действие бесполезным: так застывает певчая птаха при виде древесной змеи, забравшейся к ней в гнездо. Моей змеей был «куманек». Его всесилие (разумеется, весьма относительное, но на тот момент в моем представлении ставшее абсолютным) — его всесилие заставило меня оцепенеть в своей засаде. Я ждал.

Лязгнул дверной замок. Люди в заморских плащах вывели еще одного, закованного в цепи. Я его, конечно, не мог узнать, в такой-то темноте! — но невесть почему сразу уверился: не брат.

Бессилие.

Я крался за ними, прячась в тенях и стараясь не шуметь. Они направлялись к центральной площади, той самой, где стоял переездной цирк с гладиаторами. Догадаться, что к чему, было не так уж сложно. Работорговля.

Хитро.

Гладиаторов держали в нескольких деревянных домиках на колесах. Туда и привели закованного в цепи плечистые люди. Открыли дверь, втолкнули в кособокий дверной проем и заперли снаружи на несколько засовов.

Я затаился. Подождал, пока уберутся эти. Потом подбежал к домику и постучал в дверь.

Внутри заворочались; чей-то хриплый со сна голос пробормотал на заморском нечто: судя по тону — ругательство.

Я подождал, потому что стучал не как-нибудь просто, а специальным шифром, используемым людьми Ард-Лигера.

— Кто? — шепотом спросил не-брат.

Видимо, он смог подобраться к двери, а скорее всего — и не отходил от нее далеко.

— Я. Что?.. Как тебе помочь?

Он тихо-тихо застонал.

— Наверное, уже никак.

— Я скажу Ард-Лигеру, он что-нибудь придумает.

— Вряд ли у вас получится. Ард-Лигеру нужно время, чтобы получить разрешение. Скоро рассветет. А завтра — бои. И этот… «куманек» — я слышал

— просил, чтоб меня завтра… сегодня убили. Не успеете.

— А если тебя кто-нибудь опознает?

— Не беспокойся. Эти сделают так, чтоб не опознали. Чтоб наверняка. Им нет резона рисковать, «куманьку» — тоже.

Кто-то шел к домику, меня спугнули. Я шут пуганный-перепуганный. А Ард-Лигер… что «Ард-Лигер»? Развел руками: против главного царского напролом не попрешь.

В холодную — а там все признаки побега. И беспомощно разводит руками «куманек»; а сам щурится-мурлычет от удовольствия.

Тварь.

На-Фаул, главный царский советник

Вот и все. Успокоилась.

Отошла к окну и велела нам всем выйти.

«Немедленно!»

«Прочь!»

Старик растерянно хлопает глазами. Жаль старика. Но молнии, кажется, иссякли. Это главное.

Шут злобно косит глазами. Мне начинает казаться, что он знает. Но даже если и так, это ничего не меняет. Абсолютно. Одним недоброжелателем больше, одним меньше…

Ну вот, все и закончилось. Жаль только ее высочество.

Но… Я шел посмотреть этого, она увязалась. Как-то не получилось оставить ее во дворце. Вот моя третья ошибка. Первой было то, что я упек его по зряшному обвинению. Второй — что поддался минутному побуждению и велел глашатаю убить его на следующий же день. …Впрочем, если задуматься, я был не так уж не прав. Циркачи думали остаться надолго, и возникала вероятность, что этого обнаружат. К тому же… уедь они, и я бы не насладился местью в полной мере. Ведь я говорил с ним о славе и бессмертии; я знал, что это задело его — пускай и самым краешком, но задело. Теперь я хотел видеть, как он умрет. Умрет в муках, глядя на меня, причину своего будущего забытья, забвения.