Хрустальный горизонт - Месснер Райнхольд. Страница 50

После спуска с горы я чувствую бесконечную тяжесть на душе. Хотя внутренний кризис прошел, но и сейчас я угнетен, как эти долины под муссонными тучами. Постепенно тяжесть проходит, вместе с внутренним освобождением возвращается хорошее настроение, появляется бодрость, даже ощущение телесного здоровья. Уже то, что можно расслабиться, – счастье. Мы едем на восток – мимо бесконечных горных цепей, каменистых пустынь, песчаных пространств. Этот бедный ландшафт, расцвеченный чудесными мягкими красками, представляется мне моим собственным отражением. Заходы солнца на западе, сверкающие гребни Главного Гималайского хребта на юге – просто невероятно, как многокрасочна здесь природа. Желтые, коричневые, красные, голубые полосы простираются передо мной до самого горизонта. Все совершенно голо, ни одного стебелька травы нет на этой высоте, лишь разноцветные лишайники. А как красивы и ярки минералы в выходах скальных пород! Здесь собраны все цвета солнечного спектра.

Спускаемся ниже. На высоте 5000 метров бесчисленные белые звездочки цветов, ковер травы между огромными глыбами светлых гранитов. Бабочки – махаоны, аполлоны; птицы, сурки, зайцы. После двух месяцев среди снега и льда все кажется мне необычным и прекрасным.

В деревнях пыльно и грязно. Старики, большей частью беззубые, седые, смотрят на нас равнодушно. Я люблю эту страну теперь еще больше, чем перед восхождением. Сейчас сентябрь, лето кончилось. Погода все время меняется. Высоко в горах бушуют снежные бури. Голые холмы, которые солнечным летом упирались в голубое небо, теперь выглядят как гребни морских волн в сумерки. Безлесное пространство превратилось во вздыбленный, мрачный доисторический пейзаж.

Тибетцы смотрят на нас, как на духов, сошедших с гор, которых невозможно прогнать. Мы чувствуем, что мешаем им, нарушаем их покой.

Бросаю последний взгляд на Эверест. Мощный снежный флаг повис на его вершинном гребне. Этот крутящийся на ветру снег, обычное физическое явление, уже потерял для меня свой символический смысл.

Мысленно возвращаюсь в тот мир, пытаюсь повторить восхождение, но пережить тех чувств не могу. «Они умерли вместе со мной», – приходит мне в голову. Вопрос смерти и ее неизбежности никогда не доминировал в моем мироощущении. И сейчас он возник в связи с особым состоянием. Никогда еще я не подходил так близко к черте между бытием и небытием, между «я» и не «я». Ни одно восхождение не потрясало меня так сильно, как это. Мне кажется, что я переступил границу дозволенного, и этот прыжок мне еще предстоит осмыслить.

«Ганьбэй, ганьбэй!»

Многодневная борьба за то, чтобы выжить, длительное пребывание в мире, враждебном для человека, изменили мой характер. Дикий пейзаж сделал меня еще большим индивидуалистом, может быть, даже эгоцентристом.

Широкие равнины проплывают в утреннем свете, словно поверхность океана. Впечатление все время меняется: эти высокогорные пространства кажутся то морем, то землей. Я погружаюсь в них, не сопротивляюсь, плыву с ними.

Едем на восток, в Шегар, потом в Лхасу, бывший «священный город». Чем дальше в глубь страны мы попадаем, тем доброжелательнее становятся небеса. Еще сегодня утром я проснулся с влажными от росы волосами, весь одеревенелый, дрожа от холода, вылез из покрытого коркой льда спального мешка. А здесь, в Шегаре, сухо и жарко.

Две темные фигуры гонят по пыльному переулку стадо овец. Наш джип продвигается со скоростью пешехода. Дети с заспанными лицами таращат на нас глаза, выглядывая из низких дверных проемов домов. Едем дальше, в Шигацзе. Я время от времени засыпаю на сиденье. Эта экспедиция уже начинает расплываться в моей памяти. Постепенно забываются отдельные эпизоды. Так исчезают отдельные мазки кисти художника, сливаясь в цельную картину. В длительных переездах по горам время членится совершенно особенным образом. Один день, заполненный бесчисленными впечатлениями, проходит быстро, другой медленно течет без заметных событий. Трехсоткилометровое путешествие, как и восхождение на вершину, есть одновременно и вечность и мгновение.

В Шигацзе я еще раз посещаю монастырь Ташилхунпо. Молодые ламы выглядят глубоко верующими. Интересно, как удается осущестлять самоуправление в Тибете без поддержки ранее ведущего, а теперь изгнанного сословия страны. У одного из местных руководителей союза альпинистов я спрашиваю, зачем сейчас уговаривают далай-ламу вернуться в Тибет. Он не отвечает. Однако вечером на небольшом банкете в доме отдыха президент местной туристской организации, китаец, объясняет мне, что Тибету в качестве посредника нужен свой религиозный вождь, вот почему уже несколько лет ведутся переговоры о возвращении далай-ламы.

«Но как может далай-лама, – интересуюсь я, – помочь в управлении страной, если ни ламы, ни монастыри больше не подчиняются ему?»

«Доверие народа к далай-ламе еще не исчезло, и это доверие можно теперь использовать позитивно».

Что будет, когда он вернется в сказочную Поталу к своим 100 000 золотых статуй? Возможно ли восстановление в Тибете ламаизма?

Власти Лхасы устроили нам сердечный прием. Но когда от рассказа о восхождении я перешел к проблемам Тибета, они забеспокоились и поторопились закончить вечер. У них до сих пор еще не прошла тревога, вызванная недавним приездом в страну делегации далай-ламы.

Почему бы не поговорить об этом открыто, как говорят о моем сольном восхождении и о Джомолунгме? Или и здесь я обречен вести разговоры только на альпинистские темы, как в Европе? Для меня сейчас судьба верующих на Земле так же важна, как обстоятельства гибели Мэллори или мое состязание с Наоми Уэмурой. Ни один народ мира не давал мне такого полного успокоения в такое короткое время, как тибетцы. Их непоколебимая вера поражает меня, особенно после того, как я увидел множество разрушенных монастырей и храмов.

Я иду на банкет по темным улицам города. Целый час шагаю до Паркхора, чувствую себя странником, которого влекут вперед таинственная сила, тепло и спокойствие. Скоро полночь. Однако плотный поток паломников все еще движется по часовой стрелке вокруг храма Джокханг, построенного 1200 лет назад тибетским правителем Сонгценом Гампо для прекрасной статуи Боддхисаттвы, привезенной женой Гампо, китаянкой, из Китая.

Я совершенно оглушен. Паркхор – улица паломников, сердце древнего города, она не затихает ни днем, ни ночью. Монотонное пение молящихся заполняет все пространство. Две девушки из Кхама хихикают, когда я прохожу мимо. Одна высовывает язык (Знак приветствия у тибетцев). Я улыбаюсь им в ответ. Везде вертятся искусно раскрашенные молельные мельницы. Один кочевник окликает меня, просит продать светящийся камень, который я ношу на шее между двумя кораллами величиной с вишню. Я отказываюсь, ни за какие деньги я не продам его. Мне подарила его одна старая тибетка около Тингри, в нем слились небо, земля и моя жизнь. Тибетец улыбается, он понимает меня. Еще некоторое время он идет рядом со мной. Я растворился во всем этом, бормочу «ом мани падме хум», плыву в потоке, который превращается у храма Джокханг в живой молельный барабан.

На следующий день я заболел. Не столько от того, что мало спал, сколько из-за перепоя. Сначала пили маотай с китайцами, потом чанг в старом городе с тибетцами. Лежу в постели с ужасной головной болью.

Из моего окна видна Потала. Она парит над пыльной долиной как воздушный замок.

Что будет с ней? Сегодня местные деятели заняты самокритикой. Но почему начатый мною вчера разговор о стране был прерван? Иногда мне кажется, что здесь играют в меченые карты. Крестьяне и кочевники с недавних пор могут продавать излишки продуктов на рынке. Но почему мне запрещено покупать их? Может быть, эти уступки китайцев временные? С многочисленными маленькими свободами в страну снегов приходит надежда. Но страх пока остается.

Единственная ночь в Пекине

Лишь в Пекине удалось вымыться, впервые за два с половиной месяца. Потом закрыться и побыть одному. Все дни – одно сплошное пиршество. Я пожинаю плоды пребывания в мире, который больше не принадлежит мне. Через два дня вылетаем во Франкфурт.