Мудрость и судьба - Метерлинк Морис. Страница 13
XLIX
Если я расскажу вам о роке, преследовавшем Эдипа, Жанну д'Арк и Агамемнона, то вы не узнаете жизни трех людей, а увидите лишь последние тропинки, которые вели к концу. Вы убеждаете себя, что судьба их не была счастливой, потому что их смерть не была счастливой. Но вы забываете, что смерть никогда не кажется счастьем в глазах людей, кто еще не умирает. А между тем мы всегда так судим о жизни. Нам кажется, что смерть поглощает все, и если тридцать лет счастья завершаются смертью от несчастного случая, то нам кажется, что все тридцать лет исчезли в темноте одного мучительного часа.
L
Мы неправы, связывая таким образом рок со смертью или с несчастьем. Когда наконец откажемся мы от мысли, что смерть важнее, чем жизнь, и горе значительнее, чем счастье? Почему, обсуждая чью-либо судьбу, мы смотрим всегда в сторону слез, а не в сторону улыбок? Кто сказал нам, что жизнь надо измерять мерилом смерти, а не наоборот, смерть мерилом жизни? Мы сочувствуем судьбе Сократа, Антигоны, Жанны д'Арк и многих других праведных людей, потому что смерть их была неожиданная и жестокая, и мы говорим себе, что ни мудрость, ни добродетель не в силах обезоружить несчастья. Но, во-первых, тот не мудр и не праведен, кто в мудрости и праведности ищет что-либо другое, кроме самой мудрости и самой праведности. И затем, по какому праву мы сводим целое существование к моменту смерти? Почему вы говорите мне, что мудрость и добродетель Антигоны и Сократа принесли им несчастье, и указываете при этом на их горестный конец? Разве смерть занимает в жизни больше места, чем рождение? И однако, взвешивая судьбу мудреца, вы не принимаете в расчет его рождения. Мы счастливы или несчастны в зависимости от того, что мы совершаем между рождением и смертью. Не в момент смерти, а в днях и годах, ей предшествующих, заключены счастье и горе человека и его действительный рок.
Мы рассуждаем почти так, как если бы мудрец, о чьей ужасной смерти нам повествует история, провел свою жизнь в предвидении мучительного конца, уготованного его мудрости. В действительности же мудрец менее обеспокоен мыслью о смерти, чем человек порочный. Сократ не опасался, подобно Макбету, что все печально кончится. И если все для него печально окончилось, то против его ожидания, и он не провел свою жизнь в том, чтобы заблаговременно умирать, подобно Кавдорскому тану. Но слишком часто в глубине своих мыслей мы уверены, что рана, истекающая кровью в течение нескольких часов, уничтожает мир целого существования.
LI
Я не хочу сказать, что рок всегда справедлив, что он награждает добрых и наказывает злых. Чья душа могла бы считать себя доброй, если бы она была уверена в награде? Но, судя рок, мы становимся еще более несправедливыми, чем он сам. Мы видим только несчастье мудреца, потому что все знаем, что такое несчастье. Но мы не видим его счастья, ибо нужно быть столь же мудрым, как тот мудрец, и столь же праведным, как тот праведник, чью судьбу мы обсуждаем, для того, чтобы понять их счастье.
Когда человек с низменной душой пытается измерить счастье великого мудреца, это счастье от него убегает, как вода между пальцев. Но в руке другого мудреца оно становится твердым и блестящим, как золото. Мы обладаем только тем счастьем, которое мы в силах постигнуть. Часто случается, что бедствия мудреца похожи на бедствия другого человека. Но счастье его не имеет ничего общего с тем, что немудрец называет счастьем. В области счастья больше неизведанных стран, чем в области горя. Горе говорит всегда одним и тем же голосом. Но счастье, по мере того, как оно становится более глубоким, говорит голосом все более тихим.
Когда мы кладем на одну чашку весов несчастье, то каждый из нас кладет на другую чашку понятие о счастье, которое он себе составил. Дикарь положит мысль об алкоголе, о порохе, о перьях. Человек цивилизованный положит несколько золота или несколько дней опьянения — быть может, всю свою душу и даже несчастье, которое он в себе освятил.
LII
Нет ничего более справедливого, чем счастье, ничего, что могло бы верно принимать очертания нашей души, что могло бы так точно заполнить собою все пространства, которые мудрость ему открывает. Но зато ничто так не молчаливо, как счастье. Ангел печали говорит на всех языках и знает все слова; но ангел счастья открывает уста лишь тогда, когда может говорить о счастье, которое в состоянии понять и дикарь. Несчастье вышло из детского возраста сотни веков тому назад. Но можно думать, что счастье еще до сих пор спит в пеленках.
Есть немногие люди, которые научились быть счастливыми. Но где те, которые в счастье вдохнули свой голос в немого архангела, освещавшего их душу? Чем объясняется такое несправедливое молчание? Говорить о счастье не значит ли отчасти учить искусству быть счастливым? Произносить его имя каждый день не все ли равно, что призывать его? Разве одна из самых прекрасных обязанностей счастливого не заключается в том, чтобы поучать других этому счастью? Нет сомнения, что можно научиться быть счастливым, и даже ничему нельзя так легко научиться, как счастью. Если вы живете среди людей, благословляющих свою жизнь, вы скоро начнете благословлять свою собственную. Улыбка так же заразительна, как слезы, и эпохи, которые называются счастливыми, большею частью те, когда несколько человек захотели называть себя счастливыми. Обыкновенно мы нуждаемся не в счастье, а в умении быть счастливыми. Самое большое счастье ни к чему не ведет, если мы не знаем, что мы счастливы. И самое маленькое сознательное счастье важнее для нашего благополучия, чем огромное счастье, на которое душа не взглянула внимательным взором. Слишком многие воображают, что счастье — это не то, чем они владеют; и вот почему счастливые обязаны указать нам, что они в сущности обладают в своем сердце тем же, что есть и у других людей.
Быть счастливым значит преодолеть беспокойное ожидание счастья. От времени до времени было бы необходимо, чтобы кто-нибудь, особенно благоприятствуемый судьбою, награжденный счастьем блистательным, возбуждающим зависть, сверхчеловеческим, пришел и просто объявил нам: «Я получил все, что вы призываете в желаниях каждый день. Я обладаю богатством, здоровьем, молодостью, славой, могуществом и любовью. Теперь я могу назвать себя счастливым, но не из-за благ, которыми судьба меня одарила, а потому, что эти блага научили меня смотреть поверх счастья. Если я, в своих изумительных путешествиях, в своих победах, в своей силе и в своей любви обрел мир и блаженство, которых искал, то лишь потому, что они мне открыли, что истинное блаженство и мир заключены не в них. До моих побед мир и блаженство находились только во мне. После них они все же находятся лишь во мне, и я узнал, что, при несколько большей мудрости, я мог бы обладать всем, чем обладаю, не имея надобности обладать таким счастьем. Я знаю, что сегодня я счастливее, чем был вчера, ибо знаю наконец, что не нуждаюсь более в счастье для того, чтобы освободить свою душу, умиротворить свою мысль и наполнить светом свое сердце».
LIII
Мудрец знает все это, не нуждаясь в том, чтобы сверхчеловеческое счастье пришло к нему и научило его этой истине. Праведник также знает все это, несмотря на то, что он менее мудр, чем мудрец, и что его сознание кажется менее развитым, ибо достойно внимания, что справедливый и добрый поступок приносит с собою сознание, хотя не вполне расчлененное, но часто более действенное, более самоотверженное, более матерински-нежное, чем сознание, порождаемое глубокой мыслью. Такой поступок приносит с собою исключительно чуткое сознание счастья. При всем нашем старании мысли самые возвышенные оказываются почти всегда неясными и изменчивыми, между тем как свет, проливаемый благостным поступком, постоянный и устойчивый. Глубокая мысль часто бывает сознанием, лишь украшающим жизнь, между тем как самоотверженная любовь или выполнение героического долга всегда является самим сознанием, т.е. счастьем в действии. Марк Аврелий, прощающий смертельную обиду, Вашингтон, слагающий с себя власть в ту минуту, когда его слава могла бы стать источником заблуждения для его народа, и человек презренный и низкий, который, — если допустить такую неправдоподобную гипотезу, — случайно открыл бы великий закон тяготения, — все они были бы счастливы не на один лад.