Мудрость и судьба - Метерлинк Морис. Страница 9

Но если он остается сильным и непоколебимым, ибо все то, чего он еще не мог постигнуть, научило его по крайней мере тому, что никакой свет не опасен, что в жизни разума можно рисковать самим разумом ради более великого света, — то на пороге произойдет неизреченная смена одного светоча другим. Капли неведомого масла смешаются с маслом человеческой мудрости, и когда белые чужестранки пройдут мимо него, огонь его светоча, навсегда перерожденный, поднимется еще выше, еще могущественнее, еще чище средь колонн расширенного портала.

XXXIV

Покинем теперь одинокую мудрость и вернемся к той, которая направляется к могиле, посреди огромного полчища человеческих судеб. Разве можно утверждать, что судьба мудреца никогда не соприкасается с судьбою нечестивца или безумца? Напротив того, все жизни постоянно переплетаются между собою, и золотые нити обвиваются вокруг льняных нитей в ткани весьма многих событий. Есть страдания более медленные и менее страшные на вид, чем страдания Эдипа или Эльсинорского принца, которые не потупляют глаз перед взором справедливости, любви или истины. Те, которые говорят о преимуществах мудрости, бывают всего мудрее тогда, когда они искренно и без гордости, сознают, что мудрость не наделяет своих верных служителей почти ничем, чего не могли бы презреть люди невежественные или злые. Весьма часто потому ли, что он пришел слишком поздно, или потому, что он прошел слишком быстро, так что не было настоящего соприкосновения, или, наконец, потому, что он должен был бороться с враждебными силами, скопившимися в слишком большом числе в течение слишком долгого времени. Мудрец не совершает внешних чудес; он спасает только то, что еще может быть спасено в силу обыкновенных законов жизни, и сам он легко может быть унесен великим беспощадным вихрем. Но даже в минуту гибели он вправе сказать себе, что погибает, не бывши в течение долгих недель и годов бессильным и отчаявшимся свидетелем гибели своей души, как это почти всегда бывает с другим. И затем, поймем раз навсегда, что спасти кого-нибудь по законам истинной жизни, которая содержит в себе две жизни, не всегда значит вырвать его из рук смерти или избавить от внешних бедствий, а значит, главным образом, сделать его более счастливым, сделав его несколько лучшим. Спасти нравственно — вот в чем вся задача; и это как будто кажется чем-то маловажным, как, впрочем, все, что происходит на вершинах бытия. Разве раскаявшийся разбойник не был спасен не только в смысле христианства, но в самом совершенном смысле этого слова? Однако он в тот же час должен был умереть; но он умер вечно-счастливым, потому что в последние минуты жизни был любим, и потому что существо беспредельно-мудрое сумело показать ему, что душа его не была бесполезна, что она также была добра и не прошла по земле незамеченной...

XXXV

По мере того, как мы спускаемся по ступеням жизни, мы в то же время нисходим к тайне все более многочисленных скорбей и увеличивающегося бессилия. Мы видим тогда, что множество душ вокруг нас прозябает лишь потому, что они сами себя считают бесполезными и уверены, что никто никогда на них не взглянул и что в них нет ничего, за что бы их могли полюбить. Но разве для мудреца не наступает час, когда он видит, оправдывает и любит всякую живущую душу, хотя бы лишь за то, что она одарена таинственным даром бытия? Не наступает ли наконец час, когда мудрец прозревает все силы, все истины и все добродетели на дне всех слабостей, всех пороков и всех неправд? Светлый и благословенный час, когда злоба кажется ничем иным, как добротой, потерявшей своего путеводителя, измена — ничем иным, как честностью, потерявшей дорогу к счастью, а ненависть — ничем иным, как любовью, раскрывающей со скорбью дверь своей гробницы. Вот тогда-то рассказ о кающемся разбойнике становится сам собою повестью всех тех, кто пришел в соприкосновение с человеком праведным. И в душе самого униженного из людей, кто таким образом был спасен одним взглядом, одним словом, одним молчанием, истинное счастье, уже неподвластное судьбе, забудет с наступлением ночи, как это происходило в душе Сократа, что смертельная чаша была осушена до заката солнца.

XXXVI

Впрочем, внутренняя жизнь, быть может, не есть то, что обыкновенно думают. Существует столько же родов внутренней жизни, сколько и внешней. В эти тихие владения самый малый проникает так же легко, как и самый великий; и вход туда ведет не всегда через врата разума. Весьма часто случается, что много знающий напрасно стучится в эти двери и что ничего не знающий отвечает ему изнутри. Нет сомнения, что самая верная, самая прекрасная и устойчивая внутренняя жизнь есть та, которую сознание медленно воздвигает в себе самом с помощью самых светлых элементов нашей души. Мудрец тот, в чью душу разочарование или измена нисходит лишь с тем, чтобы сделать самую мудрость более чистой. Мудрец тот, в ком само зло вынуждено поддерживать костер любви. Мудрец тот, кто привык видеть в своих страданиях лишь тот свет, который они распространяют в сердце, и кто никогда не смотрит на тень, отбрасываемую страданиями на тех, кто их причинил. Но еще более мудр тот, в ком и радости и печали не только увеличивают сознание, но в то же время открывают, что есть нечто высшее, чем само сознание. Он достигает вершин внутренней жизни, вершин, откуда видны сверху вниз освещающие ее огни. Но это выпадает на долю лишь незначительного меньшинства, и счастье достижимо в долинах менее знойных, где колеблются омраченные корни этих огней. Есть темные существования, которые также находят в себе убежище. Есть внутренние жизни инстинктивные. Есть души лишенные инициативы и разума, которые никогда не найдут тропинки, нисходящей к ним самим, которые никогда не увидят, чем они владеют в этом убежище; но они тем не менее поступают совершенно также, как и те души, разум которых взвесил все свои сокровища. Существуют люди, которые желают лишь добра, не ведая, что это единственная неподвижная звезда среди самых возвышенных мыслей, и не зная, почему они его желают. Между тем каждая внутренняя жизнь начинается не столько в ту минуту, когда развивается разум, сколько в ту, когда душа становится доброй. Странно, что нельзя приобрести внутренней жизни, живя во зле. Тот, кто совсем лишен благородства души, лишен также и внутренней жизни. Он может понимать себя, он может знать, почему он злой, но у него не будет ни той силы, ни того убежища, ни того сокровища невидимых удовлетворений, которыми обладает всякий, могущий без страха проникнуть в свое сердце. Внутренняя жизнь создается лишь известным душевным счастьем, а душа бывает счастливой лишь тогда, когда может любить в себе самой нечто чистое. Иногда она обманывается в своем выборе, но, даже обманутая, она будет счастливее, чем душа, у которой не было случая для выбора.

XXXVII

Таким образом мы уже спасаем человека, если заставляем его любить зло несколько менее, чем он его любил; этим мы помогаем ему приступить в глубине души к возведению убежища, о которое судьба притупит свое оружие. Убежище это будет памятником или сознания, или любви — что безразлично, так как любовь есть сознание, которое в темноте еще ищет себя, между тем как истинное сознание есть любовь, которая нашла себя в свете. Душа же зажигает внутренний огонь своей радости в самой глубине этого убежища. Радость души, прогоняющей печаль, которую оставляет за собой злая судьба, подобно тому, как естественный огонь уничтожает влияние царящих на земле болезней, — эта радость души не похожа на другие радости. Она не есть следствие ни внешней удачи, ни удовлетворения самолюбия, что под удовлетворением самолюбия, которое уменьшается по мере того, как душа становится совершенной, таится радость чистой любви, которая растет по мере того, как душа становится благороднее. Нет, эта радость порождается не гордостью, и душа чувствует себя счастливой не потому, что она может улыбаться своей красоте. Правда, душа, до некоторой степени познавшая себя, вправе знать, что она прекрасна. Но все, что она слишком охотно прибавляет к сознанию красоты, она, быть может, отнимает от бессознательной любви. Первый же долг открывшего себя сознания заключается в том, чтобы научить нас уважать бессознательное, еще не желающее открыться. Но та радость, о которой я говорю, не отнимает от любви того, что она прибавляет к сознанию. Наоборот, только в ней одной сознание питается любовью, между тем как любовь увеличивается от сознания. Дух, который совершенствуется, вкушает радости, недостижимые для счастливого тела; но душа, когда она становится лучшей, вкушает радости, не всегда доступные совершенствующемуся духу. Правда, что дух, совершенствуясь, и душа, становясь лучше, обыкновенно вместе содействуют укреплению внутреннего здания. Но бывает также, что они действуют порознь, и что две воздвигаемые ими ограды ничем не соединены. Если бы представился такой случай и существо, всего сильнее любимое мною на свете, пришло ко мне спросить совета, какой следует сделать выбор и какое из двух убежищ наиболее глубокое, неприступное и отрадное, я бы посоветовал ему приютить свою судьбу в убежище души, которая стремится к совершенству.