Для радости нужны двое - Михальский Вацлав Вацлавович. Страница 17
Катер был где-то близко. Полицейские ругались между собой из-за того, что из строя вышел прожектор.
– У тебя, Ян, все держится на соплях! Как мы теперь найдем?
– Да, может, он убежал вместе с ними!
– Это не он, а она, я видел распущенные волосы. Заглуши мотор!
На катере заглушили мотор. Из выхлопной трубы стрельнуло запахом отработанных газов. Когда-то Мария уже ощущала что-то похожее… На окраинах сознания пронеслась бухта Бизерты и выхлопывающие вонючий дым французские военные катера, конвоировавшие русскую эскадру. Мария кое-как выползла из воды на относительно сухое место и из последних сил постаралась позвать на помощь, но только надсадный стон вырвался из груди.
– Вон она, слышишь? Причаливай!
– Здесь нельзя, мы посадим катер на мель. Возьми лодку.
На этих словах Мария снова потеряла сознание. И не слышала, не видела и не чувствовала, как поднял ее отважный чешский полицейский. Патрульные отвезли Марию на ближайшую пристань, там ей была оказана первая экстренная помощь, и оттуда она была доставлена в муниципальную больницу для бедных. К счастью, рана оказалась не проникающая, а поверхностная.
Когда в больнице ее отмывали от речного песка и растирали спиртом, она пришла в себя на две-три минуты и тут же надолго вновь потеряла сознание, но за эти считанные минуты возившийся с ней фельдшер успел влить в нее солидную дозу брома.
К полудню следующего дня Мария очнулась. Первое, что она ощутила, – это едкий запах карболки и тяжелый дух закрытого помещения, заполненного тяжелобольными. В большой палате с потеками на грязно-белых стенах помимо нее, Марии, лежали еще десять женщин. Состояние трех из них оценивалось как тяжелое, пятерых – средней тяжести, и две были выздоравливающие.
– Ты будешь у нас третья выздоравливающая, – сказал ей старенький врач в больших роговых очках на крупном пористом носу, из ноздрей которого рвались на свободу седые волосы. – Пройдем ко мне в кабинет.
– А я смогу?
– Сможешь, ты сильная девочка, потеря крови была небольшая, рану вчера зашили, тебя перевязали как следует. – Он помог ей накинуть светло-кремовый байковый халат на сатиновую рубашку с чужого плеча. – Держись! – Врач подставил Марии согнутую в локте сухую, но, как оказалось, вполне еще крепкую руку. И от нательной рубашки, и от халата удушающе пахло хлоркой, и, очевидно, от той же хлорки полы халата белели пятнами.
В узком маленьком кабинете врача оказалось не так затхло, как в палате и коридоре; единственное окно было наполовину открыто; слева у двери висело тусклое зеркало с облупившейся амальгамой. Мария невольно взглянула в него, но увидела что-то бесформенное, опухшее, черно-фиолетовое, с крохотными щелочками вместо глаз. Она отшатнулась.
– Не пугайся! Все у тебя будет в порядке: череп цел, нос не сломан, на теле и на лице много ушибов, ссадин, кровоподтеков, на животе касательное ножевое ранение. Ты его чувствуешь?
– Нет, – сказала Мария, с трудом разлепляя толстые губы. Она отметила, что врач так же, как и она, говорит по-чешски с акцентом, только не с русским, а с каким-то другим.
– Не чувствуешь ранку? Еще почувствуешь. Я вижу, ты не чешка? – Его увеличенные стеклами очков карие глазки навыкате остро блеснули неподдельным любопытством.
– Да, но и вы… – Мария еле ворочала языком.
– Я поляк, деточка, пан Юзеф Домбровский, – неожиданно горделиво приосанившись, представился врач. – Главное при сильном переохлаждении тела, чтобы все обошлось с легкими, остальное не так опасно. Разденься, дай я тебя осмотрю и послушаю. – Пан Юзеф закрыл окно, чтобы Марию не продуло, потом быстро осмотрел ее и долго выслушивал и выстукивал. – Одевайся, все будет хорошо. Тебя тошнит?
– Нет.
– Голова кружится?
– Да. Откройте окно. – Марии показалось, что она сейчас задохнется без свежего воздуха.
Пан Юзеф Домбровский исполнил просьбу пациентки.
– А где болит? Где ты особенно остро чувствуешь боль?
– Везде.
– Если устала, я отведу тебя в палату, а если есть силенки, ответь мне на несколько вопросов. Я заполню на тебя карточку, у нас без бумажки – ни шагу. Садись. – Он придвинул ей белый крашеный табурет. – Фамилия, имя?.. – Врач замялся. – Если не хочешь называть настоящее, можешь любое… Все-таки разбойное нападение…
И, едва он произнес эти слова, ее как будто кипятком обдало, и каждой косточкой своего тела она ощутила боль и ужас надругательства…
– То так, – перехватив мелькнувшие в щелочках ее глаз гнев и ужас, печально подтвердил доктор. – То так. Тебя спасла пуговица на блузке – острие ножа попало в пуговицу, и нож соскользнул по касательной, а били насмерть. Фамилия?
Она назвала почему-то фамилию папиного денщика – Галушко. Именно эта фамилия вдруг всплыла в памяти, и она назвалась Марией Галушко.
Пан Юзеф взял из деревянного ящичка на своем столе чистую карточку из тонкого серого картона, разграфленную типографским способом.
Мария впилась взглядом в этот серый кусочек картона, где должна была запечатлеться сейчас хотя и маленькая, но исключительно важная часть ее жизни. Пан Юзеф корявым старческим почерком разнес все по графам: фамилию, имя, год рождения, род занятий (Мария попросила его указать, что она безработная, а в Праге проездом), диагноз, предпринятые меры лечения. Мария буквально ела серую картонку глазами, и ничто не ускользнуло от ее внимания: ни малоразборчивый почерк врача, ни его фамилия и имя, отпечатанные бледно-лиловым штампиком в левом верхнем уголке карточки: "Доктор Юзеф Домбровский", ни то, как подрагивали узловатые старые пальцы, так много выстукавшие на своем веку грудных клеток и заполнившие горы таких карточек и историй болезней.
– А почему я так долго была без сознания, если вы пишете: "Сотрясение мозга не имело места"?
– О, то, деточка, психогенный шок. То так. И потом наш фельдшер дал тебе лошадиную дозу брома, но главное – психогенный шок. То так…
Дня через три лицо ее позеленело, пожелтело, чуть спала опухоль, и глаза стали побольше. Мария не прислушивалась к тому, где ей особенно больно, она была единственная ходячая в палате и с утра до ночи обихаживала своих соседок. Она помогала им, а они помогали ей заглушать чувство смертной тоски и отчаяния. Женщин, за которыми она ухаживала, никто нигде не ждал. Душная, пропахшая лекарствами палата с потеками на давным-давно не беленных стенах, железная койка со слежавшимся ватным матрацем, на котором умерли многие, своя боль и стоны соседок – вот все, что осталось им в этом последнем приюте. Появление в палате Марии стало для них глотком свежего воздуха – настоящего, а не воображаемого: Мария укутывала соседок одеялами и открывала большую форточку, которая была заколочена еще с осени. Открывала форточку, а потом закрывала ее и раскутывала страждущих женщин. Каждый день она мыла в палате полы с давно облупившейся краской, притом мыла без хлорки, как обычно это делали нянечки, да и то сказать, не мыли, а так, ширкали шваброй под кроватями.
На шестой день лицо Марии хотя все еще и оставалось в желтых и темно-серых полосах, но отеки настолько спали, что оно приняло почти правильную форму. В этот день и явились к ней гости. Слава Богу, пан Юзеф не пустил их в палату, а велел подождать на крыльце с черного хода. В больнице доживали свой век бездомные или те, от которых все отказались, так что посетители были здесь в диковинку. В последние дни наступила наконец долгожданная весна и так сильно потеплело, что пан Юзеф не боялся простудить свою больную.
– К тебе пришли, – сказал он, заглянув в палату.
Мария не поняла, что он обращается к ней.
– Мария, к тебе пришли, – повторил пан Юзеф.
Раньше Мария слышала, как люди говорили о себе: "я окаменел" или "я окаменела". Слышать-то слышала, но была уверена, что это просто фигура речи. Оказывается, никакая ни фигура, а голая правда. Мария окаменела. "Какой кошмар, наверно, Иржик! Сейчас он меня увидит! Нет, это невозможно!" А тем временем пан Домбровский уже вел ее по коридору. Перед выходом она уперлась: