Одинокому везде пустыня - Михальский Вацлав Вацлавович. Страница 15

– Конечно, – согласилась Сашенька, и на глаза ее навернулись слезы, – я очень хорошо понимаю тебя, Адась… – И ей опять так захотелось ему рассказать всё о матери, об отце, о котором она узнала правду только в последний мирный вечер… Но она снова превозмогла себя и, чтобы не сказать ничего фальшивого, смолкла, легла на спину, закрыла глаза. Однако слезы так и катились по ее щекам.

– Какая ты чуткая! – растроганно сказал Адам. – Не плачь. Москва слезам не верит. Кажется, так говорили моей маме, когда она пыталась хлопотать за отца. У нас никто никому не верит и все опасаются друг друга.

Не открывая глаз, Сашенька вытерла слезы тыльными сторонами ладоней и промолчала. А что она могла сказать в свое оправдание? Что поклялась маме? Да, это важно, но разве из-за этого теперь навечно должна стоять между ними тайна? Стоять глухим барьером между нею и ее Адасем? Навечно?! Правильно говорит мама: "Жизнь у нас страшненькая". Неужели так установлено в России навсегда? Неужели одна страшненькая жизнь всегда будет у нас сменять другую страшненькую?

– Отца из Махачкалы отправили в Москву, там они где-то и встретились с Рокоссовским. Фамилия звучная, я сразу запомнил. А отца, может быть, и не арестовали бы, кто знает, если бы он не поскандалил с соседом из-за собаки. У нас была собачонка Дэзька, небольшая такая, что-то вроде помеси пуделя непонятно с кем. Она у нас в квартире жила, мама ее обожала. А соседу Дэзька чем-то не угодила, и однажды, когда она бегала во дворе, он дал ей пинка, а отец увидел. Ну и вышел скандал, он у меня старик вспыльчивый. А сосед, больной водянкой толстун, начал орать, что, мол, людям жить негде, а эти баре собак развели, враги народа, и я, дескать, тебя, польскую морду, упеку! Он был штатный сексот, со стажем. И написал донос в Москву. Это отцу потом рассказали, после освобождения. Местные начальники его высоко ценили как врача и сажать его было совсем не в их личных интересах. А этот гад скончался от водянки, и мой отец, все зная, пытался ему помочь. Такой человек. Когда я обмолвился по этому поводу, он мне, знаешь, что ответил? "Я врач. Я и Иуду Искариота взялся бы лечить, даже после того, как он предал в Гефсиманском саду…"

Душа Сашеньки прямо-таки горела от желания открыться Адаму, но она опять сдержалась, не преступила данную матери клятву.

– Ой, солнце садится! А который час, Адась?

Адам поискал среди одежды свои наручные часы и не нашел их.

– Часы куда-то пропали, – сказал от с тревогой.

– Сейчас найдем. Отвернись, я оденусь.

Сашенька быстро оделась.

– А теперь я отвернусь, ты оденься. Потом будем искать сантиметр за сантиметром. Найдем, не бойся!

– Хотелось бы, – сказал Адам, одеваясь. – Мамин подарок за то, что я институт окончил. Она не ожидала такой прыти от своего оболтуса… Ха-ха-ха! Вот они, в сапоге! Но почему в сапоге?

– Потому что мы раздевались как бешеные! – рассмеялась Сашенька. – Не помнишь? Слава Богу, что нашлись!

– Еще бы! – сказал Адам. – Я бы здесь землю носом рыл до следующего утра… А у тебя почему нет часиков?

– Не заработала.

– Ладно. я тебе подарю.

– Когда рожу сына?

– Думаю, раньше, – уверенно сказал Адам. – Ну что, потопали восвояси?

– Потопали. Боже ты мой, а юбка у меня – как корова жевала!

– Похоже, – улыбнулся Адам. – Да и гимнастерки у нас с тобой не краше, и мое галифе. Ладно, в жизни раз бывает восемнадцать лет! Гулять так гулять!

– Тяжело идти, – пожаловалась Сашенька, – столько колдобин! Кажется, когда сюда шли, их было поменьше.

Солнце опускалось за холмы так торжественно, так картинно, что они шли и то и дело оглядывались. Когда до их перелеска оставалось метров двести, Сашенька оглянулась в очередной раз, оступилась и вскрикнула от неожиданной резкой боли в ступне.

– Что такое? – подхватил ее за талию Адам.

– Не знаю. – Сашенька замерла на одной ноге.

Адам бережно усадил ее на землю, ловко стянул с нее сапог, размотал портянку.

– Так, а теперь чулочек сними!

Сашенька послушно сняла хлопчатобумажный чулок в резинку.

– Сейчас посмотрим. Так больно? А так? А вот тут?

Она только кивала головой.

– Понятно. Латеральное [17] растяжение голеностопного сустава, – поставил он диагноз. – Перебинтуем потуже и дочапаем.

– А у меня нет бинта, – растерянно сказала Сашенька.

– Ничего, у меня свой. – Он достал из подаренной ему Грищуком сумки упаковку бинта и туго перебинтовал ей ногу.

– Как ты бинтуешь здорово! – удивилась Сашенька.

– Еще бы мне не бинтовать, я столько перекрутил этих бинтов, что, наверное, земной шар можно было бы обвязать. – Он одел на нее сапог, поднял ее на руки и понес.

– Ты что, Адась? – пробовала протестовать Сашенька, крепко обняв его за шею. – Я тяжелая!

– В смысле, беременная?

– В смысле, что во мне сорок пять килограммов, а с сапогами и того больше! Я сама пойду, Адась!

– Лучше не мешай мне идти, хорошо? А как устану, понесу тебя на плече, а потом на другом… Мне пока нормально. Зато будет что вспомнить! Как я тебя на руках носил!

– Ты надорвешся, Адась!

– Своя ноша не тянет, главное – держись крепче!

– Слушай, лучше возьми меня к себе на закорки, – предложила Сашенька, когда они чуть не упали из-за того, что Адаму было не видно, куда он ступает.

– Не-а! Так я тебя вижу, а на закорках… Немножно осталось. Какие у тебя душистые волосы!

– Это от трав, мы ведь в своем травяном уголке полдня провалялись…

Когда они добрались до края поляны, Адам опустил ее на землю и сам сел рядом.

– Вот мы и дома. – Он кивнул в сторону перелеска, до которого оставалось метров двадцать.

– Представляешь, я на самом деле ощущаю наш грузовичок как родной дом! – сказала Сашенька с тревогой и удивлением в голосе. – А завтра мы тронемся в путь. А что значит "госпиталь второй линии"?

– А то и значит. Просто их три: первая, вторая, третья. Третья ближе к тылу, первая – к передовой, а вторая – где-то посередине.

– Интересно, далеко отсюда?

– Ну, этого тебе Грищук не скажет. Он у нас строго блюдет военную тайну. А вон он и сам, кажется, к нам идет. Поднимайся! Опля! Так, держись за меня и не наступай на больную ногу. Главное, ты ее не натружай сверх меры – и все будет в порядке. Пошли потихоньку.

– Ребяточки, да где ж вы пропадали? Да я ж вас обыскался! – почти подбежал к ним Грищук. – Адам, звонили из штаба армии, требовали, чтобы ты туда прибыл к четырем часам. Там у них кто-то ранен, и собирают лучших хирургов на консилиум, ну и дальше на саму операцию. Дай им Раевского – и все! А где ж тебя взять? Я Васю послал. Ух, нахлобучка мне будет, Боже ж ты мой!

– Вы ведь сами отпустили, – сказал Адам.

Сашенька зарделась: ей было приятно, что в штабе армии ценят ее мужа.

– Сам, сам! Я не в обиде, просто рассказываю, как дело было. А что у нас с ножкой, что это мы шкандыбаем? – обратился Грищук к Сашеньке.

– Связки растянула, оступилась, – ответил за нее Адам.

– Ну невелика беда! Эх, а какие фотки получились – хоть на выставку! Айда, посмотрим! А ты черканула матушке письмецо?

– Вот оно. – Сашенька вынула из сумки солдатский треугольник [18].

– Гарно, – принимая письмецо, сказал Грищук. – А теперь фотки выберешь, и мы Колю направим в штаб фронта к моему корешу. И завтра, а самое позднее – послезавтра все будет у твоей мамочки.

Фотографии очень понравились и Сашеньке, и Адаму.

– Какой вы мастер, Константин Константинович! Мой муж получился краше ясного сокола, да и жена вроде ничего! – радостно сказала Сашенька.

– Оба хороши! Не лучше, чем в жизни, но приблизительно, – подхватывая ее веселый тон, согласился Грищук. – Отбирайте для мамы, и сейчас мы Колю снарядим. Все будут любоваться, а мамочка гордиться своей дочурой и всплакнет, наверное…

вернуться

17

Наружное 

вернуться

18

В войну фронтовые письма складывались треугольниками и шли без конвертов и марок, в том числе и для удобства просматривания цензурой.