Весна в Карфагене - Михальский Вацлав Вацлавович. Страница 42
– Я знаю, – печально проговорила Хадижа, – я сама такая, моя мама ненавидела моего отца всю жизнь, и день его смерти стал для нее днем избавления.
А злой сирокко все выл, все царапался, все скребся о деревянные ставни, подбитые войлоком.
– Стол накрыт, – сказала Хадижа, – пойдем покушаем, а малыши уже ели.
Господин Хаджибек уехал по делам в Италию, а без него обе жены и Мари обедали в малой столовой, без прислуги, по-свойски. Младшая жена Фатима с удовольствием подавала за столом, она была умелой, ловкой, как сказали бы русские, сноровистой, спорой хозяюшкой, и ей очень нравилось, что всё в ее руках делается как бы само собой, без малейшей натуги, да и компания была ей по душе.
– Я никогда не задумывалась, какая разница, от кого родить ребенка, – сказала Хадижа, видимо, помнившая все время об их недавнем разговоре с Мари. – А ты, Мари, мудрая, может быть, ты и права…
– Вряд ли, дорогая Хадижа… Гутта фортунэ прэ долио сапиэнциэ (Cutta for-tunae prae dolio sapientiae). Это по-латыни: "Капля счастья лучше бочки мудрости".
Младшая жена Фатима торопливо потупила страстно блестящие черные глаза и чуть облизнула полную верхнюю губку с легчайшим пушком на ней. Видимо, Фатиме было что сказать, но она не считала себя вправе вмешиваться в разговор старших, бездетных женщин.
Ползавшие по ковру возле стола маленькие Сулейман и Муса что-то не поделили и с ором вцепились друг в дружку. Фатима дала обоим по попке, подхватила их на руки и унесла в детскую.
Обед был очень вкусный, но есть не хотелось – сирокко так выл и так нудился за окном, что ничего не хотелось.
– Ладно, дорогие девочки, – сказала Мари, – пойду к себе в кабинет, поваляюсь на тахте с русской книжкой. Так сколько дней еще будет дуть этот ветер? – обратилась она к Фатиме.
– Девять, всего девять дней! – радостно ответила Фатима. – Всего девять!
– Девять – мое любимое число, – сказала Мари. – Пока, до вечера!
В кабинете Мари прилегла на жесткую тахту, застеленную львиной шкурой, взяла в руки томик пьес Чехова…
"…Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет…" – говорил ей (Ирине) маленький барон Тузенбах, ухудшенный гримом. Говорил и… к ужасу режиссера, не заикался! Всегда заикался, на генеральной репетиции заикался, а на премьере маленький Тузенбах, с широкими бровями и скошенным лбом, вдруг перестал заикаться и говорил так чисто, с такой звенящей нотой в голосе, как будто бы шел по канату, натянутому над пропастью… Еще чуть-чуть – и сорвется, еще чуть-чуть… Но он так и не запнулся ни разу.
"Эх, что ни говори, а время было сказочное! – вздохнула Мари, потягиваясь всем телом на гладкой львиной шкуре. – Изгнание изгнанием, а юность юностью!" Как писал ее любимый поэт Алексей Константинович Толстой: "О, жизнь! О, лес! О, солнца свет! О, юность! О, надежды!" По правде говоря, печалиться об изгнании им было некогда: днем по восемь часов занятий в классах за железными столами, свезенными с кораблей, за досками, испещренными мелом: дифференциальными исчислениями, чертежами, формулами; а ближе к вечеру еще по два часа занятий физическими упражнениями: гимнастика, стрельба, бег, плавание, рукопашный бой. В бумагах у Мари, среди множества других фотографий, есть и такая, на которой сняты малыши самой младшей роты (некоторым из них не больше пяти-шести лет), изготовившиеся к рукопашному бою. Все они в белых матросках, коротких белых штанишках, с ними офицер в белой форме, и среди мальчишек одна девочка в матроске и в белой юбке, лет десяти – значит, кроме нее, Марии, была в кадетском корпусе и еще какая-то девочка? Но кто?
Да, время в Морском корпусе было спрессовано наставниками так, что на хандру не оставалось у воспитанников ни минутки. Чего только стоили учебные походы по Бизертинскому озеру на паруснике «Моряк»! А вылазки в пустыню: за цветами и травами для гербария, за змеями, тарантулами, сколопендрами, скорпионами, бабочками для коллекций биологического кабинета! С тех самых пор Мари не только не боялась пустыни, но любила ее. Дядя Павел подарил биологическому кабинету два микроскопа из своей коллекции, так что они уж рассмотрели всё капитально! Случалось, раскапывали в барханах скелеты верблюдов, и лошадей, и даже человеческие скелеты, многие из которых, по мнению их биолога, пролежали в пустыне сотни лет. Особенно удивительная находка ждала их вблизи руин древнего Карфагена. Там они откопали скелеты женщины и ребенка. Женщина прижала к груди ребенка, так они и остались в веках. Биолог определил, что женщине не больше семнадцати-восемнадцати лет, а ребенку около годика. Они сфотографировали свою находку множество раз, а потом по этим фотографиям в точности уложили скелет и скелетик у себя в биологическом кабинете на стенде, в закрытой витрине под стеклом, и назвали "Карфагенская мадонна".
Морской корпус и все сопутствующие ему гражданские лица готовились к празднику загодя и с большим размахом. Только ужин во внутреннем дворе цитадели предполагался на шестьсот персон. Порядок празднования определили следующий: в семь часов вечера спектакль "Три сестры", потом ужин при свечах и бал до утра. Гости стали съезжаться к шести. Французская администрация протектората и тунизийская знать прикатывали на «рено» или «ситроенах», а эксцентричная губернаторша Бизерты Николь Дживанши прискакала на белом коне; в алой амазонке и алой шляпе с алой вуалеткой она смотрелась необычайно свежо и молодо, глядя на нее никто бы не предположил, что даме уже под сорок. Губернаторшу сопровождал молодцеватый рыжеусый адъютант на вороной кобыле.
Машенька пропустила не только приезд Николь Дживанши, но и самого легендарного маршала Петена, которого встречал почетный караул Морского корпуса. Машенька занималась с портнихой своим сценическим нарядом. Белое платье было не только узко в спине, но и адски жало в проймах.
– Я руки не могу поднять! Что вы наделали? Что теперь будет! Зачем вы без меня ушили? – едва не плакала Машенька.
– Ничего, растачаем. Растачаем, не переживай! – успокаивала ее грузная седая жена капитана второго ранга, ответственная за ее белое платье. – Давай, снимай, растачаем!
Они возились с платьем до второго звонка колокольчика, в который звонил специально отряженный кадет. Наконец Машенька кое-как влезла в платье и пунцовая, взвинченная еле-еле успела за кулисы к двум другим сестрам – Маше (тете Даше) и Ольге, которую играла жена режиссера спектакля, долговязая дама не первой молодости, играла, кстати сказать, замечательно
Убранный по стенам цветами и травами, благоухающий крепостной ров был полон зрителей; в импровизированной ложе сидели старшие офицеры корпуса, маршал Петен, губернаторша Николь Дживанши со своим сухоньким, седеньким, неопределенного возраста мужем генерал-губернатором, другие знатные гости.
Зажглись направленные сверху на сцену снятые с кораблей прожектора, пошел занавес, и вот они – три сестры – в черном, в синем и в белом платьях, под небом Африки…
– А эта девушка в белом довольно хорошенькая, – наклонился к Николь маршал Петен, который в свои шестьдесят с гаком был бодр телом и духом и не отказывал себе в удовольствии поухаживать за женщинами.
– Хорошенькая? Да как у вас язык поворачивается, маршал? – порывисто прошептала кокетливая Николь. – Она не хорошенькая, она настоящая красавица! Какое лицо! Какие линии тела! Вы уж мне поверьте, я кое-что понимаю!
– Охотно верю. Вы ведь сама красавица, вам видней, – грубо польстил Анри Петен и слегка коснулся обнаженной полоски на ее руке – между перчаткой и платьем.
Неожиданно в воздухе пахнуло гусиными шкварками. Такой знакомый русскому нюху аромат становился все гуще, все ядренее – приготовления к пиршеству шли в цитадели полным ходом, и запахи кухни наконец доплыли до рва – театрального зала, наплыли и заполнили его весь сверху донизу.
– А жареные гуси – мастера пахнуть! – в полной тишине, негромко, но очень внятно произнес известную чеховскую фразу Вершинин (дядя Паша), стоявший за кулисами, невидимый из зала.