Нексус - Миллер Генри Валентайн. Страница 58

— А что еще он сказал?

Мона мгновение колебалась, а потом произнесла:

— Сказал, что, если я напишу роман, он даст мне деньги на год-два жизни в Европе.

— Замечательно, — отозвался я. — А как же больная мать? Другими словами — я.

Оказывается, Мона и это предусмотрела.

— Придется, видимо, ее похоронить.

По словам Моны, того, что отвалит Папочка, хватит на нас обоих. Папочка очень щедр.

— Видишь, я не ошиблась в нем. Не хочу подгонять тебя, но…

— Хочешь, чтобы я поспешил с книгой?

— Да. Сколько тебе потребуется времени? Как ты думаешь?

Я не имел ни малейшего представления, о чем ей и сказал.

— Месяца три?

— Не знаю.

— Ты хоть представляешь, о чем писать дальше?

— Еще нет.

— Тебя это тревожит?

— Конечно. Но что я могу поделать? Стараюсь изо всех сил, быстрее писать не могу.

— Не сорвешься?

— Если сорвусь, то немного отдышусь и продолжу дистанцию. Во всяком случае, надеюсь на это.

— Ты ведь тоже хочешь в Европу?

Некоторое время я смотрел на нее, ничего не говоря.

— Хочу ли я в Европу? Пойми, женщина, я хочу увидеть весь мир… Побывать в Азии, Африке, Австралии, Перу, Мексике, Сиаме, Аравии, на Яве и Борнео… и Тибет хочу увидеть, и Китай. Если мы только стронемся с места, то я никогда больше не вернусь сюда. Хочу забыть, что я здесь родился. Хочу пребывать в вечном движении, скитаться, блуждать по свету. Хочу исколесить все дороги…

— А когда будешь писать?

— По пути.

— Ты мечтатель, Вэл.

— Конечно. Но я активный мечтатель. А это совсем другое дело.

Подумав, я прибавил:

— Мы все мечтатели, только некоторые из нас просыпаются чуть пораньше, чтобы занести на бумагу несколько слов. Конечно, я хочу писать. Но я не считаю, что все должно к этому сводиться. Как бы тебе объяснить? Сочинительство сродни некой эманации, выделяемой во сне. И сколь бы ни была она изысканна, жизнь все-таки важнее. Жизнь — это перемены, движение, поиски… дорога в неизведанное. Мало кто из людей может сказать в конце пути: «Я жил!» Поэтому и нужны книги, чтобы люди проживали хотя бы чужую жизнь. Но самому писателю такое не пристало…

Мона перебила меня:

— Слушаю тебя, Вэл, и понимаю, что ты хотел бы прожить тысячу жизней. Тебя грызет вечная неудовлетворенность — жизнью, собой, да почти всем. Ты — монгол. Твой дом — степи Центральной Азии.

Разговор постепенно захватывал меня.

— Одна из причин моей несобранности, разбросанности — в том, что во мне всего понемногу, — сказал я. — Могу представить себя живущим в любое время и везде буду чувствовать себя как дома. Читая о Возрождении, я ощущаю себя человеком Возрождения, читая об одной из китайских династий, ощущаю себя китайцем той поры. Любая раса, любая эпоха, любой народ — египтяне, ацтеки, индусы или халдеи — все одинаково интересны мне, каждый мир богат и ярок, его тайнам и чудесам нет числа. Чего мне не хватает — так это мира, созданного для человека, мира, который соответствовал бы его думам, мечтам и желаниям. Что раздражает меня в нашей жизни — американском существовании, так это то, что мы убиваем все, к чему прикоснемся. Монголы и гунны — рыцари по сравнению с нами. Чудовищная, пустая, бесплодная страна! Я смотрю на соотечественников глазами своих предков и вижу фальшивых, заплесневелых в предрассудках людей…

Я взял бутылку джеври-шамбертена и наполнил бокалы. Вина было как раз на хороший глоток.

— За Наполеона! — произнес я тост. — За человека, прожившего действительно полную жизнь!

— Иногда, когда ты говоришь об Америке, Вэл, ты пугаешь меня. Неужели ты так сильно ненавидишь эту страну?

— Может быть, это любовь? — предположил я. — Любовь-ненависть? Я и сам не знаю.

— Надеюсь, эти мысли не войдут в книгу.

— Не волнуйся. Роман будет так же слабо связан с реальностью, как и страна, где он зародился. Мне не придется говорить: «Любое сходство героев романа с живыми людьми является случайным» или что-то еще, что обычно предваряет книги. Никто никого ни в ком не узнает, включая самого автора. Хорошо, что роман выйдет под твоим именем. А что, если он станет бестселлером? Вот будет смешно! И репортеры гуртом повалят к тебе, чтобы взять интервью.

Эта мысль привела Мону в ужас. Она не сочла ее смешной.

— Только что ты назвала меня мечтателем. Позволь зачитать тебе отрывок, он невелик, из «Холмов Мечтаний» [82]. Прочти как-нибудь всю книгу — это действительно мечта.

Сняв книгу с полки, я открыл ее на нужном месте.

— Мейчен здесь пишет о «Лисидас» Мильтона, объясняя, почему, на его взгляд, это произведение — высший образец литературы. Дальше он говорит вот что: «Литература — это эмоционально насыщенный вид искусства, который при помощи слов вызывает у читателя изысканные образы». И вот… сразу же вслед за этим: «Но это еще не все; помимо развивающейся по законам логики мысли, которая часто является помехой — досадная, но неизбежная закономерность, помимо ощущений восхитительных и приятных, помимо всего этого, настоящая литература дарит нашей душе некие неопределенные, невыразимые словами ощущения. Подобно химику, вдруг обнаруживающему при опытах в миксере или тигеле неизвестные элементы, подобно тем, кто считает наш материальный мир лишь тонкой оболочкой нематериальной вселенной, так и тот, кто читает прекрасную прозу или стихи, переживает нечто такое, что нельзя выразить в словах, это неподвластно логике здравого смысла и похоже — хотя и не равноценно — на чувственное наслаждение. Мир, воссоздаваемый таким образом, — это мир грез, в таком мире мы иногда живем в детстве, он неожиданно возникает и так же неожиданно исчезает, этот мир неподвластен анализу, недоступен ни для интеллекта, ни для чувств…»

— Как прекрасно, — сказала Мона, когда я отложил книгу. — И все же не старайся подражать ему. Пусть Артур Мейчен пишет так. А ты пиши по-своему.

Я снова сел за стол. Рядом с моим кофе теперь стояла бутылка шартреза. Налив в чашку немного зеленовато-желтой жидкости, я сказал:

— Только одного не хватает для полного счастья: гарема.

— Шартрез подарил Папочка. Уж очень ему понравилось начало романа.

— Надеюсь, он одобрит и следующие пятьдесят страниц.

— Ты пишешь не для него, Вэл. А для нас.

— Конечно, — сказал я. — Но иногда про это забываешь.

Мне вдруг пришло в голову, что Моне неизвестен замысел другого, главного, романа.

— Мне нужно кое-что сказать тебе, — начал я. — Впрочем, я не уверен. Может быть, стоит пока помолчать.

Мона потребовала, чтобы я не дразнил ее и все рассказал.

— Хорошо, будь по-твоему. Это касается той книги, которую я обязательно напишу в будущем. План ее уже готов. Когда ты была в Вене или бог знает где еще, я написал тебе длинное письмо и в нем все рассказал. Но письмо не отправил, потому что не знал твоего адреса. Это будет настоящая книга… огромная книга. О нас с тобой.

— То письмо сохранилось?

— Нет. Я его порвал. Сама виновата. Но у меня сохранились» черновики. Только я их не покажу. Пока не покажу.

— Почему?

— Не хочу дискуссий. Если начнем обсуждать мой замысел, я могу вообще не написать этот роман. Кроме того, там есть вещи, которые тебе пока знать нельзя.

— Вэл, ну пожалуйста, — умоляла она.

— Просить бесполезно, — отрезал я. — Придется подождать.

— А если записи потерялись?

— Меня это не очень расстроит. Я с легкостью восстановлю их.

Мона надулась. В конце концов, книга и о ней тоже, не только обо мне… В ход пошли и другие аргументы. Но я был неумолим.

Зная, что в мое отсутствие она весь дом переворошит, чтобы найти черновики, я дал ей понять, что они хранятся в доме родителей.

— Я хорошо припрятал бумаги, их никто не найдет, — сказал я.

Брошенный взгляд говорил, что ее так просто не провести. Не знаю уж, что за этим крылось, но она притворилась, что сдалась и больше не намерена об этом думать.

вернуться

[82] Произведение Артура Мейчена.