Нексус - Миллер Генри Валентайн. Страница 67
Мы пишем, зная с самого начала, что проиграли. И каждый день молим о ниспослании новых мук. Чем больше скребем в затылке и ерзаем, тем лучше себя чувствуем. А если и читателей станет так же разбирать, то мы просто воспарим от восторга. Пусть никого не настигнет апатия! Пусть всегда рассекают воздух интеллектуальные стрелы, посланные les hommes de lettres [105].Обратите внимание — литераторами. Литера — буква. Очень удачное словообразование. Так и видятся буквы, скрепленные друг с другом невидимыми намагниченными проволочками. Творческие муки навязаны мозгу, назначение которого — работать без насилия. С кем вы знакомитесь — с человеком или его сознанием? Сознанием, включающим в себя книги, страницы, предложения, набитые запятыми, точками, точками с запятой, тире, звездочками, сносками. Один писатель получает премию, членство в Академии, другой — обглоданную кость. Именами одних называют улицы и бульвары, другие кончают жизнь на виселице или в богадельне. И даже в том случае, если все их «творения» будут прочитаны и усвоены, люди все равно будут мучить друг друга. Ни один писатель, пусть самый гениальный, не в силах изменить жестокую реальность.
Жизнь великих ничем не отличается от жизни простых смертных. И жизнь литераторов тоже. Кто стремится изменить мир? (Да пусть он сгинет, провалится к чертям собачьим!) Тетраззини выводит свои трели, Карузо сотрясает голосом люстры, Корто порхает в вальсе, как летучая мышь, великий Владимир [106] насилует клавиатуру — разве думают они о созидании или спасении? Да они и о запоре даже не думают… Дорога дымится под копытами копей, громыхают мосты, облака пролетают мимо. Какой во всем этом смысл? Ветер свистит в ушах. Все проносится — бубенчики, запонки для воротничка, усы, гранаты-плоды и ручные гранаты. Мы сторонимся, чтобы уступить дорогу вам, горячие кони. И еще вам, дорогой Яша Хейфец, и вам, дорогой Иожеф Сигети, и вам, дорогой Иегуди Менухин. Мы смиренно отступаем в сторону — слышите нас? Нет ответа. Только позвякивают запонки.
В те ночи, когда этот бег стремительно нарастал и когда все извлеченные из небытия персонажи разыгрывали сцены в моем сознании — спорили, визжали, пели йодлем [107], ходили «колесом», даже ржали — что за кони! — я знал: это единственно подходящая для меня жизнь — жизнь писателя, а остальной мир пусть пребудет сам по себе, остается неизменным или портится, чахнет и гибнет, ведь я уже этому миру не принадлежу. Тому, что болеет и умирает, тому, что вновь и вновь ранит себя, тому, что содрогается, как краб с оторванными клешнями… У меня есть свой мир, похожий на Graben [108], где в беспорядке соседствуют веспасиана [109], Миро, Хайдеггеры, биде, канторы, поющие голосом кларнета, оперные дивы, утопающие в собственном жире, горнисты и тройки, которые мчатся, как ветер… В этом мире нет Наполеона и Гете, нет даже таких возвышенных душ, как святой Франциск, Милес Песнопевец и Витгенштейн, которым повиновались птицы. И даже поверженный на землю карликами и гремлинами, я сохраняю свою власть. Мои любимцы по-прежнему повинуются мне — прыгают, как зерна кукурузы на раскаленной сковородке, а потом сами укладываются рядком, образуя предложения, абзацы, страницы. И когда-нибудь, в каком-то отдаленном месте, другие, влюбившись в музыку слов, отзовутся на те же мысли и возьмут приступом небеса, чтобы принести и туда эти бредовые идеи. Почему происходят такие вещи? Непонятно, как непонятно, почему рождаются кантаты и оратории. Мы знаем только, что их магия закономерна и что, слушая, вникая и благоговея, мы добавляем радость к радости, страдание к страданию, смерть к смерти.
Нет ничего более творческого, чем само творчество. Авель родил Богула, Богул родил Могула, а Могул родил Цобеля. У попа была собака… Буква к букве — и вот возникает слово; слово к слову — возникает фраза, и так далее: фраза к фразе, предложение к предложению, абзац к абзацу, глава к главе, книга к книге, эпопея к эпопее — так и тянется Вавилонская башня, чуть-чуть не дотягиваясь до губ Всевышнего. «Прежде всего — смирение». Или, как говорит мой дорогой, бесценный Учитель: «Нам нельзя забывать, что нашими ближайшими родственниками являются насекомые, птеродактили, ящеры, слепозмейки, кроты, скунсы и крошечные белки-летяги» [110]. Но давайте не будем также забывать, когда творчество поглощает нас, что каждый атом, каждая молекула, каждый элемент Вселенной связан с нами, подбадривает нас или, напротив, осаживает, напоминая, что грязь — не только грязь, а Бог — не только Бог, что все в природе перемешано, поэтому мы вечно, как кометы, гонимся за собственными хвостами и тем самым задаем направление движению, материи, энергии и прочей концептуальной ерунде, геморроидальными шишками впившейся в задницу мироздания.
(«Моя соломенная шляпа затерялась среди соломенных шляп сборщиков риса».)
В этом прекрасном мире совсем не обязательно, следуя примеру отдельных изысканных натур, угощаться человеческими экскрементами или совокупляться с покойниками, как и воздерживаться от пищи, алкоголя, секса и наркотиков по примеру отшельников. Ни от кого также не требуется часами играть гаммы, арпеджио, пиццикато или каденции, что регулярно делают последователи Листа, Черни и других пламенных виртуозов. Не стоит и работать до седьмого пота, чтобы вынудить слова взрываться фейерверками в соответствии с баллистическими законами упивающихся собственным величием семантиков. Достаточно и даже более чем достаточно — потягиваться, зевать, сопеть, пускать ветры и ржать. Оставим правила неучам, а техническую сторону дела — анархистам. Долой миннезингеров, даже тех, что из Каппадокии [111]!
Вот так, пока я прилежно и раболепно подражал великим мастерам — их приемам и художественным рецептам, во мне назревал бунт. Обретя волшебную власть, я не стал бы достраивать Вавилонскую башню, а разрушил бы ее. Роман я обязан дописать. Point d'honneur [112]. Но после… После — возмездие! Разорим, опустошим землю, превратим Культуру в сточную канаву, чтобы мерзкое зловоние навсегда осталось в памяти потомков. Всех своих кумиров — а у меня их целый пантеон! — я согласен принести в жертву. Красноречие, которым они меня наделили, я использую для проклятий и богохульства. А древние пророки, разве они не сулили гибель? Они без колебаний произносили ругательства, способные поднять из гробов мертвых! Если моими товарищами всегда были одни лишь отщепенцы и изгои, значит, в этом есть какая-то цель? Ведь и мои кумиры в некоем глубинном смысле — тоже отщепенцы и изгои. Разве они не приплыли на волне культуры и разве их не носило туда-сюда, как безымянные обломки нашего прозаического мира? Обуревавшие их демоны столь же жестоки и безжалостны, как работорговцы. И разве не все их произведения — великие, благородные, совершенные, так же как и низкие, отталкивающие и посредственные — делают жизнь, словно сговорившись, с каждым днем все более невыносимой. Какой толк в мадригалах, максимах и советах мудрецов, в кодексах и статьях законодателей, какой толк в самих вождях, мыслителях, людях искусства, если основные стволы жизни не поддаются изменению?
Только начинающему писателю позволено задавать не те вопросы, выбирать ложное направление, надеяться и молиться о том, чтобы рухнули все существующие формы и стереотипы. Озадаченный, растерянный и дергающийся по пустякам, смущенный и смятенный, рвущийся к цели и проклинающий все на свете, язвительный и глумливый, убежденный, что каждая моя фраза — сокровище, я тем не менее иногда впадал в прострацию, ощущая в голове полную пустоту, какая бывает у шимпанзе, подмявшего под себя самку. Так Авель родил Богула, а Богул — Могула. Я находился в самом конце — собака Цобеля с костью в зубах, которую у меня не хватало сил разгрызть, — я только возился с ней, мусолил и испражнялся на нее. В конце концов орошу ее как следует и закопаю. А имя кости — Вавилон!
[105] Литераторы (фр.).
[106] Видимо, Горовиц.
[107] Манера пения альпийских горцев, для которой характерны рулады, скачки на широкие интервалы.
[108] Канава, свалка (нем.).
[109] Так во Франции называют уличные туалеты.
[110] Миллер цитирует Э. Фора.
[111] Область в центре Малой Азии (на территории современной Турции).
[112] Вопрос чести (фр.).