Нью-Йорк и обратно - Миллер Генри Валентайн. Страница 17
А сейчас, дружище Маннхайм, прощальное слово для тебя… Если б только ты мог представить, какая печаль наполняет мое сердце из-за нашей разлуки! Ты единственный человек на этом корабле, к кому я искренне прикипел душой. Лучше бы другие сидели в клетках, а люди вроде тебя разгуливали на воле. Мир сделался бы гораздо свободнее и радостнее. Жаль, этим вечером ты не сядешь со мною за стол в одной пижаме без кальсон, как в ту минуту, когда передавал сообщения в Гонолулу, Сингапур, Манилу и т. п., не загремишь наручниками на «пульсах», как в день накануне отплытия. С удовольствием разделал бы с тобою пару селедок, желательно с бело-голубыми полосочками. Надеюсь, у тебя все в порядке? Не забывай чистить зубы, хорошо? До скорого, Маннхайм, и благослови тебя Господь. А все-таки грустно, что нельзя поголовно поселиться в психушке. Уверен, там нам жилось бы намного лучше…
Приложение
Наконец-то под ногами французская земля! Вот я и дома! Прежде чем закруглиться, хочу описать последний этап своих скитаний. Следующие строки адресованы всем и каждому…
Покинув Плимут, я вдруг проникся глубочайшим покоем. Плимут и сам по себе отлично успокаивает нервы. Зеленый, мирный, окутанный дремотой краешек суши нежно растворяется среди волн, и мнится, будто сама Англия босиком спускается к морю. Земля здесь дышит жизнью, словно в день сотворения. Эх, если бы не англичане! Вон они, заполонили берег — таможенные чиновники, носильщики с грузчиками и прочая братия. Как медленно, плавно, почти незаметно для глаза они перемещаются, с той раздражающе невозмутимой эффективностью, что всегда отличала их нацию. Меня тут же обуревает злоба. Точнее, даже брезгливость. Не люди, а ходячие устрицы. Непробиваемая одержимость — их жесткий панцирь, под которым колышется дряблая сущность. Устрица, пытавшаяся проглотить мир! В этом есть нечто забавное. И куда ни глянь, ни единого человеческого выражения лица. У пристани стоят на якорях военные суда, на берегу видны фабрики, бензобаки, маяк. Если мои глаза не врут, все это существует, и следовательно, создано англичанами, но разум восстает против подобного вывода. Для меня здешние жители — сплошь упыри, кладбищенские воры и пираты, причем самые что ни на есть опасные. Да шут бы с ними! Я здесь не схожу…
Булонь! Франция! За нами приходит плавучая база. Шум, возмущение, ропот, резкие окрики, полное безначалие, лихорадочное возбуждение, совершенно не соответствующее оказии… Никто не имеет понятия, что к чему, особенно сами французы. Еще ни один из них не ступил на борт, а нас уже охватывают смятение и хаос, которые может породить лишь превосходная логика. Это здорово приводит в чувство. Не важно, что творится вокруг — главное, жизнь кипит! И вот мы причаливаем среди жуткой суеты и гама. Можешь представить, как все удивлены. Ничего не работает. Ничего не готово к нашему прибытию. Или по крайней мере складывается такое впечатление. Да, истинная Франция, и мне это по душе! На нас глядят, как на следствие необъяснимой ошибки. Можно подумать, шлюпку посылали за овощами, а та, гляди-ка, вернулась нагруженная туристами, да еще и с ценным багажом. Что делать, люди добрые! А впрочем, запах чаевых здесь чуют, наверное, за милю. Я даже вижу, как некоторые на берегу хищно облизываются. Может, воображение разыгралось?
Стою у перил и тихо наслаждаюсь гулом, недоразумениями, всеобщим бедламом. Один таможенник кричит рабочему, чтобы тот аккуратнее управлял подъемной стрелой, которая качается у нас над головами: как бы кто из пассажиров не попал в поле ее действия! И вот это выражение: «попасть в поле действия», слетевшее с уст обыкновенного таможенника, наполняет мое сердце горячей благодарностью. Что за язык! Добро пожаловать в мир математики, где все подчиняется строгим законам эвклидовой геометрии, причем справедливо. Смятение и логика! Внешнее противоречие между ними обманчиво. Если вдуматься, нет никакого противоречия. Для изумительного равновесия души, которым щеголяет любой француз, как раз и необходима чисто внешняя неразбериха в сочетании с четким внутренним порядком, а он, что еще более потрясает, здесь у каждого свой, собственноручно созданный.
Вокзал Крейи. Теперь я твердо знаю, что вернулся. Прибрежные земли — там еще засомневаешься, а уж в Крейи — никогда. Станция рассыпается на глазах; за долгие годы ее существования никому и в голову не пришло подкрасить или подремонтировать здесь что-либо. Вспоминаются старые французские гостиницы, по которым я скитался в прошлый раз: кресла, перевязанные ремнями, чтобы не развалились; драные обои на стенах, кое-как подлатанные ступени, разбитые окна, шкафы, дверцы которых никогда не закрывались, видавшие виды полотенца, тонкие, как туалетная бумага… Позже, по дороге в Оперу, чувство накатывает вновь. Время не пощадило и это здание: глаз привычно подмечает обнажившуюся кладку, клочки сине-белых обоев, цветы ens'erie note 83, почерневшую трубу, устаревший дизайн парадной лестницы. Чуть поодаль золотятся на фасаде буквы, каждая ростом в фут. Название, способное родиться лишь в мозгу француза: «Отель д'Эжипт э дэ Шуазель». Слово Шуазель означает улицу и ресторан, и всегда вечер, бразильский кофе, выпиваемый капля за каплей, медные чашечки и подносы с пирожными на стойке. Шуазель напоминает мне Фустель дэ Куланж, небольшую улочку неподалеку от Валь-дэ-Грас. Шуазель приводит на ум еще кое-что: ни в коем разе не требовать от Фрэда однозначных ответов, это его раздражает. Вот почему я никогда не спрошу, кто или что такое Шуазель: это просто улочка и ресторан под вечер, и чашка бразильского кофе, выпиваемая капля за каплей…
Просматриваю книгу, что оказалась под рукой: «Бубу с Монпарнаса». Оригинальное французское издание с иллюстрациями, выполненными в старинной манере. Держать его в руках — все равно что обнимать давнего друга. Рассеянно перелистываю страницы: слышится шорох листопада. Передо мною Сена, набережные, узкие кривые переулки, над которыми высится «Отель», и, разумеется, мужчина в костюме с просторным пиджаком и котелке, немного сутулый, с обвисшими усами. На дворе тысяча восемьсот девяностый год или около того, чрезвычайно важная с астрологической точки зрения эпоха, как объясняет мне Эдуард. В это-то время я и родился — в год великого соединения Плутона и Нептуна! Вся моя жизнь поместилась в маленьком орешке, упавшем с дерева в годы, что предшествовали заре нового века. И вот я в Лувэзьен. Огни внезапно гаснут. Возможно, не только здесь, но и в Париже. Дверь ни в какую не желает закрываться, петли проржавели, сиденье унитаза покрыто трещинами, краска рассохлась, на стенах столовой цветет плесень. Малейшая небрежность обходится очень дорого. Тут тебе не Америка: разложение наступает мгновенно. Физическое разложение. Душа же человеческая, напротив, раскрывается. Неуклонно, как ползущий кверху столбик термометра, душа распахивается настежь. Вещи истлевают, уходят в небытие, и среди этого стремительного распада твое эго зарывается в прекрасно удобренную почву подобно живому семени, пускает ветвистые корни. Здесь, где можно забыть о сухих стенах, четких границах, разломах и схемах, тело становится растением, которым оно и было изначально, испускает собственные соки, творит собственную ауру и, наконец, приносит цветок. Причем каждый день новый. Миллион громоздких стен заменяет одна-единственная. Парижане возвели ее из своей крови. За этой Великой Китайской стеной царят надежность и безмятежность, неведомые американцам.
Америка! Она уже так далеко! Дело даже не в расстояниях. Здесь нечто другое. Вспоминая Нью-Йорк, я представляю себе громадного младенца, заигравшегося со взрывчаткой. Там нет ничего нового, ибо весь опыт человечества не ставится даже в грош. Просыпаясь по утрам, видишь в окне первобытный континент, не знающий истории. Безрассудный прыжок из эпохи варварства прямиком в безумие Цивилизации. Но только цивилизации поверхностной, основанной на кнопках, лампочках, штативах, болтах, шурупах, блоках, стали, цементе… Как и зачем возвели небоскреб — совершенно не важно; он есть — и это все, что имеет значение. Факты! Факты! Они бьют наотмашь по лицу, сбивают тебя с ног и яростно топчут. Сутки напролет ты живешь в их окружении. Спишь с фактами. Питаешься фактами. Представим, что все чудеса Египта, Китайской империи, Карфагена, Рима и Вавилона в одну ночь покинули насиженные места и перенеслись на улицы современного мегаполиса. Положим, никто и не догадывается, откуда они взялись, как сюда попали и зачем вообще нужны. Вот вам и Нью-Йорк! Это часовой механизм, который идеально работает в условиях невообразимого хаоса. Ни единый человек не бывал снаружи, не видел самих часов. Ни единая душа даже не знает, что это такое. Главное, чтобы время отмерялось правильно. Время какого сорта? Американец в жизни не задаст себе подобного вопроса. Его занимает лишь время. Точнее, часы. Еще точнее, механизм, который изображал бы часы, обладай разум американца способностью хотя бы отдаленно вообразить их. Однако такой способности у него нет…
Note83
включая (фр.).