Сексус - Миллер Генри Валентайн. Страница 34
После недолгого раздумья Макгрегор продолжил:
– А вот с живописью, насколько я понимаю, дело обстоит чуть-чуть иначе. Верно оценить хорошую картину легче, чем хорошую книгу. Люди думают, что раз они умеют читать и писать, то сумеют и отличить хорошую книгу от плохой. Даже писатели, я подразумеваю настоящих писателей, расходятся во мнениях, что хорошо, а что плохо. То же самое происходит с художниками и картинами, но все же я заметил, что в общем художники больше сходятся в оценке достоинств или недостатков какого-нибудь своего знаменитого коллеги, чем писатели. Только полный осел может отрицать значение Сезанна. Но возьмите Диккенса или Генри Джеймса, и вас поразит разнобой оценок, бытующий среди писателей и критиков. Если бы существовал писатель, столь же причудливый в своем деле, как Пикассо в своем, вы тотчас поняли бы, куда я клоню. Ведь даже те, кому не по душе его вещи, признают Пикассо чуть ли ни гением. Ну а Джойс, писатель очень странный, необычный, – есть ли у него какое-нибудь подобие славы, какой может похвастаться Пикассо?
Если не считать кучки ученых, горсточки снобов, старающихся держаться на уровне, сегодняшняя репутация Джойса основана на том, что его считают тронутым. И если признают его гений, то все-таки с оттенком какой-то подозрительности. А вот Пикассо внушает полнейшее уважение даже тем, кто ни черта не может понять в его картинах. А Джойс что-то вроде шута, и известность его растет именно потому, что он не может быть всем понятным. Его и воспринимают как ненормальность, как некий феномен вроде Кардиффа-Великана… И еще: самому дерзкому таланту в области живописи требуется меньше времени для всеобщего признания, чем писателю такого же размаха. Максимум тридцать – сорок лет – и самый яростный революционер-художник усваивается потребителем; писателю для этого нужны порой столетия. Вернемся к Мелвиллу. Что я о нем думаю: понадобилось лет шестьдесят или семьдесят, чтобы к нему пришел успех. Но мы вовсе не уверены в прочности этого успеха: два-три следующих поколения вполне могут сбросить его со счетов. Правда, он вцепился мертвой хваткой, но это до поры до времени. Конрад же держится крепко всеми двадцатью пальцами; он уже всюду пустил корни, попробуйте его убрать, не так-то легко вам это удастся. А вот заслуженно это или нет – дело другое. Я думаю, если б мы докопались до истины, то обязательно обнаружили бы множество людей, убитых или пропавших в забвении, среди тех, кто заслуживал долгую жизнь. Хотя и понимаю, что это звучит очень предположительно, но все же думаю, что в какой-то степени я прав. Оглянитесь вокруг, и вы увидите, что такое происходит повсюду и каждый день. Если говорить о моей сфере деятельности, мне известна дюжина людей, вполне достойных занимать место в Верховном суде, однако у них ничего не вышло, карьера их кончена, и что же это доказывает? Означает ли это, что они хуже тех божьих одуванчиков, которые теперь заседают в Верховном суде? Раз в четыре года мы выбираем только одного президента Соединенных Штатов; означает ли это, что тот, кому посчастливилось быть избранным (обычно нечестным путем), лучше того, кто проиграл, или тысяч других неизвестных людей, которые и не помышляют руководить чем бы то ни было? Мне кажется, что в большинстве случаев тот, кто получает высокий пост, оттесняет не менее, по крайней мере достойного, который остается на заднем плане то ли из скромности, то ли из уважения к самому себе. Линкольн не желал стать президентом; его вынудили к этому, вкатили как по рельсам, ей-богу! К счастью, он оказался подходящим человеком, но ведь вполне могло случиться и иначе. Его выбрали не потому, что он был подходящим человеком. Скорее наоборот. Ладно, черт побери, куда-то меня занесло. Сам не знаю, какого дьявола я въехал в эти материи.
Он остановился, и прошло немало времени, пока он закурил сигару и двинулся дальше.
– Хочу сказать еще одну вещь. Я понимаю, с чего я так разбушевался. Мне жаль всякого, кто рожден стать писателем. Мне говорили, что художник может за год состряпать полдюжины картин. А писателю иногда нужно десять лет, чтобы написать книгу. И потом еще столько же, чтобы найти издателя. Мало того, и после этого вам приходится ждать по крайней мере лет пятнадцать, а то и двадцать, чтобы вас признала публика. Вся жизнь ради одной книги! А как же ему жить все это время? Ну да, как правило, он ведет просто собачье существование. Уличный попрошайка в сравнении с ним живет как король. Никто не отважится на такую карьеру, зная, что ему там припасено. Для меня вся эта штука – никчемное дело. Не имеет никакой цены, уверен абсолютно. Суть в том, что в наши дни искусство – непозволительная роскошь. Я прекрасно смогу прожить, не читая книг и не любуясь картинами. У нас куча других вещей – зачем нам еще книги и картины? Музыка – да, музыка всегда нужна. Не обязательно хорошая музыка, хоть какая-нибудь. Да наверное, никто и не пишет сейчас хорошую музыку… Вообще, я вижу, мир катится к чертям собачьим. Чтобы нормально жить в нынешних условиях, интеллектуальные способности совсем не нужны. Мы так все хорошо устроили, что все вам приносят на тарелочке. Единственное, что нужно уметь, – это делать какую-нибудь маленькую штучку достаточно хорошо; вы объединены в союз, вы делаете какую-то работенку и, когда приходит время, получаете пенсию. А будь у вас эстетические наклонности, вы не сможете выдерживать этот бессмысленный режим из года в год. Искусство делает вас беспокойным, неудовлетворенным человеком. Наша индустриальная система не может себе позволить такое – и вот вам предлагают успокоительные, мягкие заменители, чтобы вы забыли о том, что вы человеческое существо. Говорю вам, скоро с искусством вообще будет покончено. Мы будем платить людям, чтобы они посетили музей или побывали в концерте. Я не говорю, что так будет длиться вечно. Нет, как раз тогда, когда они вроде бы все устроят, события потекут гладко, без сучка без задоринки, никто не жалуется, все спокойны, все довольны, тут все и рухнет. Человек не может превратиться в машину. Забавней всего во всех этих утопиях государственных преобразований, что вам всегда обещают сделать вас свободным, а перво-наперво стремятся заставить вас тикать, как часики с восьми-десятидневным заводом. Они предлагают личности стать рабом ради установления свободы для всего рода человеческого. Странная логика. Не утверждаю, конечно, что нынешняя система чем-то лучше. По правде говоря, трудно вообразить что-то худшее, чем то, что мы имеем сейчас. Но я понимаю, что положение не улучшится, если мы уступим и те маленькие права, которые у нас есть. Дело не в том, что нам недостает прав – я считаю, что нам недостает широких идей. Бог мой, меня тошнит, когда я вижу, за что цепляются адвокаты и судьи, все наши законники. Закон не имеет никакого отношения к человеческим потребностям, это просто афера синдиката паразитов: отыщи в кодексе нужное место и шпарь громким голосом. Это выглядит бредом, если вы в здравом уме. Это бред и есть, ей-богу, уж я-то разбираюсь! Но вот ведь беда, раз я начал сомневаться в законе, мне придется сомневаться и во многих других вещах. Я свихнусь, если буду смотреть на все ясными глазами. А делать этого нельзя ни в коем случае – надо шагать в ногу. И вам приходится, косясь украдкой, продолжать путь и прикидываться, что вам все понятно; вы должны внушать людям, что вы знаете, что делать. Но ведь никто не знает, что он делает! Разве вы встаете утром со свежей головой и с сознанием того, что вам предстоит? Нет, сэр! Мы поднимаемся в густом тумане и с башкой, тяжелой от похмелья, шаркаем ногами в темном туннеле. Мы играем в игру. Мы знаем, что играют краплеными картами, но ничего не можем поделать – выбора нет. Мы родились в определенной обстановке, ее выбрали за нас, мы условия приняли: мы можем что-то поправлять там и сям, как в протекающей лодке, но переделать ничего нельзя, для этого просто нет времени, вам надо добраться до пристани или вообразить, что вы до нее добрались, а добраться невозможно – лодка потонет раньше, это уж точно…