Сексус - Миллер Генри Валентайн. Страница 51

Мы прохаживались вечером по Томпкинс-сквер, когда я услышал эту историю впервые. (Он повторял ее впоследствии множество раз и всегда одинаково, даже теми же словами, и у меня снова вставали дыбом волосы и по спине пробегали мурашки.) В тот первый вечер, когда он заканчивал свой рассказ, я увидел странную перемену в нем. Это и были те гримасы, о которых я уже говорил. Словно он пытается свистнуть и не может. Маленькие бесцветные глазки загорелись, сузились еще больше, их уже не стало видно под веками, только два горящих зрачка прямо-таки буравили меня. Мне стало совсем жутко, когда, крепко стиснув мою руку, он приблизился к моему лицу и начал издавать прерывистые, булькающие звуки, превратившиеся потом во что-то вроде присвистывания. Он пришел в такое возбуждение, что несколько минут подряд, пока он лихорадочно тискал мои руки, почти прижавшись своим лицом к моему, из горла его исходило нечто нечленораздельное, ни в малейшей степени не напоминавшее то, что мы называем человеческой речью. Но в те минуты это булькающее, хрипящее, шипящее, присвистывающее безумие было его языком! Я не мог отвернуться, не мог освободить руки из его кольца – он сжал меня словно тисками. Сколько же это будет продолжаться и какую истерику он еще закатит? Но нет, когда страсть поутихла, он заговорил тихим, ровным, даже скучным голосом, словно ничего особенного не произошло. Наша прогулка возобновилась, мы зашагали к другому концу парка. А он рассказывал о драгоценных камнях, которые ловко сумел проглотить и таким образом спрятать, о том, как растет спрос на драгоценности, о способах обработки изумрудов и рубинов, о том, как экономно он жил, о страховом полисе, который ему пришлось продать, когда настало худое время, и о других кое-как связанных друг с другом вещах.

Он рассказывал все это приглушенным монотонным голосом и лишь иногда, подходя к концу фразы, повышал тон, как бы ставя в конце предложения вопросительный знак. А то вдруг его поведение резко менялось. Он становился, как бы это поточнее объяснить, ну словно рысь. Казалось, будто все, им рассказанное, он адресовал некоему существу, незримо здесь присутствующему. Я же был необходим всего лишь как внимательный слушатель его ловких и вкрадчивых речей, адресованных этому «другому», присутствующему, но незримому, речей, которые тот истолкует по своему разумению.

– Шелдон не дурак, – начал он, а дальше пошли намеки и напоминания: – Шелдон не забыл о тех штучках, что с ним проделывали. Шелдон теперь ведет себя как джентльмен, настоящий comme il faut, но он не дремлет, нет; Шелдон всегда qui vive 49. Когда надо, Шелдон овечкой может прикинуться, надеть белые одежды, как все остальные, вести себя очень обходительно. Шелдон приветлив, всегда готов к услугам. Шелдон любит маленьких детишек, даже польских детишек. Шелдон ни о чем не спрашивает. Шелдон тихий, никого не беспокоит, добропорядочный. Но берегись!

И тут, к моему удивлению, Шелдон свистнул. Свистнул резко, пронзительно, и я понимал, что этот свист – предостережение невидимке: берегись, время придет! Да, вот что означал этот свист. Берегись, потому что Шелдон приготовил что-то дьявольское, что-то сверхъестественное, до чего никогда не додуматься тупому польскому интеллекту. Шелдон не бездельничал все эти годы, нет!

Заем денег произошел совершенно естественным образом. В тот же вечер, за чашкой кофе. Как водится, у меня в кармане было не больше десяти центов, и потому пришлось позволить Шелдону расплатиться. То, что у заведующего отделом кадров нет наличных денег, настолько потрясло Шелдона, что я испугался, не заложит ли он тут же все свои драгоценности.

– Пяти долларов вполне хватит, Шелдон, раз уж вы непременно хотите одолжить мне что-то, – сказал я.

На лице Шелдона появилась гримаса отвращения.

– Нет уж, не-е-е-е-т, – взвизгнул он, чуть было снова не перейдя на свист, – Шелдон никогда не дает пять долларов. Н-е-е-т, мистер Миллер, Шелдон дает пятьдесят долларов!

И – Бог мой! – с этими словами он и вправду вытаскивает из кармана пятьдесят долларов, пятерками и по доллару. И снова принимает вид настороженной рыси; передавая мне деньги, смотрит куда-то за мою спину, что-то бормочет сквозь зубы, словно показывает кому-то: вот, мол, он каков, Шелдон.

– Но знаете, Шелдон, я ведь и завтра буду без гроша, – говорю я и жду, какой эффект это произведет.

А Шелдон улыбается таинственной лукавой улыбкой и шипит мне на ухо, словно доверяет очень важный секрет:

– Значит, Шелдон даст вам завтра еще пятьдесят долларов. Тогда я информирую его:

– Я, по правде говоря, и не знаю, когда смогу с вами рассчитаться.

А Шелдон в ответ на это выкладывает передо мной три банковские книжки. А на них в общей сложности больше двух тысяч. И еще он извлекает из жилетного кармана несколько колец, камни на которых сверкают, как настоящие.

– Это еще пустяки, – говорит он. – Шелдон не все рассказывает.

Вот так и начались наши отношения, довольно, впрочем, необычные для заведующего отделом Космококковой компании. Пользуются ли другие заведующие такими же преимуществами, иногда интересовался я. Когда время от времени я встречался с ними за ленчем, то чувствовал себя скорее мальчишкой-посыльным, чем заведующим, ответственным за подбор личного состава. Они всегда показывались мне облаченными в такое достоинство и самоуважение, какого я никак не мог на себя напялить. И никогда не смотрели мне в глаза, а только на мои брюки с пузырями на коленках, мои нечищеные ботинки, мятую несвежую рубашку и пятна на полях шляпы. К самым пустяковым историям, которые я рассказывал им, они относились настолько серьезно, что я просто терялся. К примеру, они были потрясены, когда я рассказал об одном посыльном, служившем в конторе на Брод-стрит; он в ожидании вызовов читал в подлиннике Данте, Гомера, Фому Аквинского. Но они не удосужились дослушать о том, что он был когда-то профессором университета в Болонье, что пытался совершить самоубийство, когда в железнодорожной катастрофе погибли его жена и трое детей, что он потерял память и приехал в Америку по чужому паспорту и что только после того, как он шесть месяцев проработал посыльным, к нему вернулась память и он смог осознать свое положение. Что он нашел свою новую работу очень привлекательной, что он предпочел остаться посыльным и не сообщать о себе своим прежним знакомым… Все эти вещи звучали для них слишком фантастично, были выше их понимания. А вот заинтересовало их и поразило только то, что посыльный, человек в униформе, мог читать классиков в подлиннике.

После таких занимательных историй я нередко перехватывал у них десятку-другую, никогда, разумеется, не думая о возврате долга. Полагался же мне гонорар за услуги рассказчика! Как же они ежились перед тем, как выложить такую сущую безделицу, какой контраст между ними и моими «тупыми» рядовыми посыльными!

Размышления такого рода всегда приводили меня в сильное волнение. Десять минут погружения в себя – и я сгораю от желания приняться за книгу. Я подумал о Моне. Хотя бы ради нее я обязан начать! Но где? В этой комнате, похожей на приемный покой в психушке? Начинать с Кронским, заглядывающим через мое плечо?

Недавно я где-то прочитал о заброшенном городе в Бирме. Некогда здесь была столица царства и там, в окружности ста миль, находилось около восьми тысяч процветающих храмов и монастырей. Теперь, по прошествии тысячелетия с лишним, страна обезлюдела, лишь несколько одиноких полубезумных жрецов бродят по опустевшим храмам. Змеи, летучие мыши, совы гнездятся в разрушающихся пагодах, шакалы тявкают по ночам среди развалин.

Почему эта картина запустения так меня подавляет? Какое мне дело до восьми тысяч рушащихся пагод? Люди умирают, племена вырождаются, религии исчезают – это же в порядке вещей. Но остается что-то от ушедшей красоты, и, уже бессильное потрясти нас, бессильное увлечь, оно все-таки тяготит меня, как неразгаданная загадка. Я ведь даже и не начинал строить. И тем не менее я будто вижу собственные храмы, которые рухнули еще до того, как второй камень лег на первый. Какими-то причудливыми путями я и «тупые» посыльные, помогающие мне, бродим по опустошенным областям духа подобно шакалам, завывающим в ночи. Мы бродим под сводами воздушного строения, бесплотной пагоды грез; она брошена еще до того, как успела приобрести форму и земные очертания. В Бирме это сотворил завоеватель, он виноват в том, что дух человеческий был превращен в прах. Такое повторялось в истории не раз, и это объяснимо. Но что же помешало нам, мечтателям нашего континента, дать прочную форму нашим призрачным зданиям? Племя архитекторов-духостроителей было прекрасно, но оно вымерло. Гений человечества направили в другое русло. Так сказано, но я не мог принять этого. Я смотрел на отдельные камни, балки, двери, окна, которые даже в неодушевленном здании были подобны глазам души; я смотрел на них, как на разрозненные страницы Книги, и видел, что зодчество призывает еще не умерших людей: останьтесь в книгах, в законах, в камнях, в обычаях. И я видел, как это создавалось: рожденное сначала перед мысленным взором, потом воплощалось, обретало свет, воздух, пространство, приобретало цель и смысл, обретало ритм подъемов и падений, вырастало, как дерево из семени, роняло с цветущих, шумных ветвей семена и превращалось в семя, в перегной, из которого пробивалось новое дерево. Я видел этот континент, как и другие континенты, и до и после: созидание в полном смысле этого слова включает и подлинные катастрофы, после которых континенты гибнут и исчезают из памяти…

вернуться

49

Здесь: начеку (фр.).