Не место. Роман - Гринь Наташа. Страница 8

Не место. Роман - b00000097.jpg

Ну и лицо, как будто рыбьей крови напился. Алан еще раз посмотрел мужчине в глаза, гнездящиеся под вздернутыми росчерками бровей, и перевернул фотокарточку – на обратной стороне было пусто, ни подписи, ни знака ателье, ни марки фотобумаги – значит, печатал сам.

Дальше в папке шли кусочные вырезки из французских газет, так или иначе упоминавших что-то советское (Le nouveau roman de Mihaïl Cholokhov, «Ils ont combattu pour la Partie», paraitra dans «Œuvres et Opinions», organe mensuel de l’Union des Ecrivains de l’U. R. S. S.), и целые листы, перегнутые пополам, скрывавшие в такой страдальческой позе свое содержимое, красные оторванные обложки журнала Illustration, на одной из которых, за август 1941 года, была помещена фотография немецких солдат, только что вошедших в горящий белым огнем Витебск, к ней же пристала, слипшись с оборотной стороной, черно-желтая афиша большого репортажа из Средней Азии о «Наследии СССР». Была тут и выцветшая, когда-то, надо думать, ярко-розовая шестнадцатистраничная брошюра полной речи Ленина, произнесенной на III Всероссийском съезде Российского коммунистического Союза молодежи 2 октября 1920 года, переведенная на французский, с подчеркнутыми синим пером фразами, вроде: «…что именно молодежи предстоит настоящая задача создания коммунистического общества. Ибо ясно, что поколение работников, воспитанное в капиталистическом обществе, в лучшем случае сможет решить задачу уничтожения основ старого капиталистического быта…» Карандашные наброски изящной женской руки, несколько раз – с разных ракурсов, и лица, возможно, той же самой женщины, с мужской средневековой прической, делавшей ее больше похожей на рыцаря, чем на его даму, прервались листовкой французского Сопротивления и случайными листами с выписанными, будто наспех, телефонами и адресами. Когда наконец пальцы Алана дошагали до первого настоящего документа – действительно на русском, перепрыгнув советские открытки, компанию фотографий (он подробно рассмотрит их ночью), вспоротые конверты, гравюры и троицу засушенных растений, бог знает сколько лет пролежавших в пластиковой раме, то их хозяин, еще сам того не осознавая, уже был выбран историей на роль того единственного, помимо, конечно же, Брюно, у кого буквально нюх на такие авантюры, кто тогда, в мутном свете зимнего камина, хрустящего старой бумагой, тонкой и желтоватой, пахнущей чем-то далеким и сладким, как детство, мог заслонить собой эту воронку напрасного уничтожения – того и так немного, что осталось от скрытного русского человека, без чьего существования, парадоксально, но не родились бы самые пронзительные стихи XX века.

Это был русский, да. На русском Алан уже давно ничего не читал, как-то забросил, за годы после окончания университета хорошенько его подзабыл – куда уж там, практики не было, как и особой необходимости. Было много всего другого. Сделанный десять с лишком лет назад, он видел кадр: класс мадам Эрто (всегда синий шерстяной костюм и лакированные туфли из черной кожи), он учится читать русский алфавит, выведенный в учебнике идеальной перьевой прописью, чтобы позже узнать, как много в этом языке слов для оттенков печали, природы, ландшафта и человеческой мимики. Что есть у русских непереводимое слово «уют», означающее все самое любимое, что есть в доме, от чего чувствуешь себя на своем месте, при виде чего увлажняется сердце – как если бы была возможность положить в небольшую коробочку миниатюрные версии каждой вещички из твоей детской спальни, со всеми твоими любимыми книжками, где, конечно, помимо всего беззаботного и веселого, окажутся и страшные сказки Мадам де Сегюр, и нелепый генерал Дуракин, кто дал ему первый образ России – обязательно в издании из бабушкиной библиотеки, в кожаном черепаховом переплете, 1876 года, с забавными виньетками и экслибрисом в темном верхнем уголке страницы – памяти какого-то Пьера Бувре, проживавшего тогда по адресу 40, Sentier de la Bourgogne, в небольшом городке Медон, что под Парижем – жаль, что в его печати тогда не было ни слова о совершенно прекрасном тамошнем дворцовом парке, откуда открывался самый красивый вид на Париж. По-прежнему открывается. Как же смешно теперь вспоминать это погружение в язык, что примерами произношения для русского звука [у] было слово «пуля» 1, а для [ы] – «пытка» 2, что буквально описывало процесс его произношения. Но сейчас, когда он настолько отошел от этого темного языка, одновременно такого поэтически мягкого и такого блаженно сурового, встающего над всеми горой, что уже вряд ли бы мог рассказать на нем, чем таким особенно интересным он занимался в выходные или что планирует делать на следующих. Правда, иногда, свернувшему на случайную улицу и так выпавшему из своих мыслей, ему, вдруг услышавшему звуки двигающейся улицы, чудилось, что, скажем, шедшая ему навстречу пара (пенсионеры, на вид – совершенные французы) друг с другом говорят по-русски. Он даже вылавливал пару-тройку знакомых слов, опережавших их шаг на десяток секунд, удивляясь, как же быстро советские люди, те, кому удалось выбраться, становятся незаметными, исчезают в толпе настолько, что их совершенно не отличить от местных, но, как только пара равнялась с ним и каждое слово их разговора становилось отчетливо различимым, тут же оказывалось, что говорят они по-французски, без малейшего намека на акцент, и русская их речь ему только послышалась.

Документ, который он сейчас держал зрением, пытаясь привыкнуть к иной, но уже знакомой форме букв и их соединениям, был простым белым листом, долго пролежавшим сложенным вчетверо и так сохранившим на сгибах образ песчаных дюн, расходящихся у смотрящего под ногами. Первым делом в глаза бросалось количество печатей, лист был буквально исколот ими, разноцветными штампами официальных инстанций и чьими-то подписями, заверявшими подлинность и заполнявшими, как вода, все свободное от текста пространство потрескавшейся бумаги. Безличный машинописный текст, одинаковый на всех поворотах слов, ровный, четкий, не принадлежащий никому конкретному, как и подобало всему бюрократическому, начинал заполнять лист с крайне левого угла:

Военная Коллегия           Форма № 30

Верховного Суда

Союза ССР

2 октября 1956 г.

№ 4н-09939/56

Москва, ул. Воровского

д. 13

Пятьдесят шестой – это… это значит, что мы с этим документом почти ровесники, подумалось Алану в черно-белых тонах советской киноленты. Тут же машинистка, без имени и возраста, но обязательно с елочкой уложенных волос, делает громкий дзиньк на своей темно-зеленой печатной машинке «Москва», перенося строку на новую полосу, и этим особым приятно-убаюкивающим звуком тиснения чернил по бумаге печатает посередине листа крупным шрифтом:

СПРАВКА

Дело по обвинению ЭФРОН-АНДРЕЕВА Сергея Яковлевича пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда СССР 22 сентября 1956 года.

Приговор Военной Коллегии от 6 июля 1941 года в отношении ЭФРОН-АНДРЕЕВА С. Я. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено.

ЭФРОН-АНДРЕЕВ С. Я. реабилитирован посмертно.

ВРИО ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩЕГО СУДЕБНОГО СОСТАВА ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ

подпись /СЕМИК/

Круглая гербовая печать

Военной Коллегии Верхсуда

СССР

Алан еще раз пролетел глазами по листу вверх-вниз, неслышно, про себя попробовал на звук фамилию, насколько он понял, освобожденного умершего, такой советский парадокс, чья двойная фамилия, вроде бы и русская, но как будто наполовину греческая, не находила сходства ни с чем фонетически похожим, что хранила его память. Он еще раз заглянул в нее, как в воду, и, окончательно не найдя там ничего интересного, отложил документ на раскрытое и пустое, серовато-картонное крыло папки.