Древнерусская игра: Много шума из никогда - Миронов Арсений Станиславович. Страница 46

Я больше не смотрел в ночное небо. Я обернулся к Дормиодонту Неро, чья фигура по-прежнему угадывалась в темноте совсем рядом.

— Катафрактов надо разбить на две равные группы. Первая фуппа пойдет по берегу и поведет с собой всех коней. Остальных нужно разместить по двум уцелевшим кораблям. Всех алыберов разоружить и посадить на весла — кроме самого купца, разумеется. Все товары, найденные на берегу, погрузить обратно на лодьи. Потихоньку тронемся в сторону Вышграда. Слава Богу, уж скоро полночь.

Так получилось, что вслед за моими словами по небу прокатился негромкий ровный рокот — где-то вдали начиналась гроза. Странно… в такую ясную ночь! Над небольшими лесистыми холмами на краю горизонта зависла аккуратная багровая туча, возникшая неизвестно откуда словно по прихоти рассерженного языческого божества… Там была ужасная гроза. Я даже увидел холодный блеск молний и что-то вроде зарева горящих деревьев. Просто удивительная здесь погода. Надо мной — ясное небо, а всего-то в трех поприщах отсюда кто-то мокнет под страшным ливнем…

ДНЕВНИК ДАНИЛЫ,

мастера-вогника из Морома

Трудно сказать что-либо об этой сказке — так чужда она всякой определенности.

М-да… Все лица и события ее — миражи.

Как будто что-то видишь, а между тем — нет, ничего не видишь.

В.Г.Белинский, критик

I

Мой нутряной… Беги прочь.

Туда, где мой бог не в силах помочь —

В сонную явь.

Если кто-то придет и растопчет —

Вспомни: есть я.

Павел Кашин
15 июня, 23:40

Каширин осторожно отлепил свое тело от женского — смятого, раздавленного и пахнущего ванилью, разлитым коньяком и цветочным потом. Он беззвучно сплюнул в темноту — ничуть не от покаянного омерзения (снова очнулся в чужой постели), а потому, что ощутил на языке Лизин волос — длинный, сладкий и рыжеватый даже на вкус. Льдистое касание ременной пряжи, прильнувшей к сонному брюху, окончательно взбодрило Каширина — чудом отыскав у кровати замятую рубаху, насквозь пропитавшуюся колко-цитрусовым запахом Лизкиной близости, он тронулся к выходу, мягко задевая притаившуюся по углам мебель. Женщина хрипло мяукнула что-то из остывающей заверти простыней — и шумно вздохнула. Каширин не слышал; он уловил крупными пальцами медленной длани дверной засов и шагнул через порог на загаженную клетку полуночных лестниц. Из решетчатой шахты потягивало мертвечиной — чернеющий труп лифта разлагался где-то на самом дне. Жизнь прекрасна, ощутил Каширин и на ходу застегнул штаны: осторожно, дабы не поранить удовлетворенного тела.

В час, когда Каширин выбрался из мусорного подъезда наружу, над Москвой позванивала звездная ночка с проститутками и хамоватыми подростками на тротуарах. Каширин весь подобрался, уменьшился в росте, потемнел — жесткой птицей мелькнул из проходного двора через парчок с продавленными скамейками… Две глыбастые фигуры — не то ротвейлеры, не то скинхеды — из укромного угла проводили его желтым будвайзеровым взглядом… окликать не стали: серьезный зверь, пущай себе летит.

Разогнавшись цепкой волчьей рысью по сырому асфальту, Каширин с лету скользнул в нагретое за день метро и, с безумной быстротой пронизав насквозь подземное Замоскворечье, вынырнул у глубокомысленного памятника Хо Ши Мину. Удаляясь в знакомый лабиринт захрущевленных двориков, Каширин почти не обернул острой морды вправь, откуда до сих пор волнующе пахло гарью и плавленым стеклом. Там, четвертый от угла, в радостном ряду освещенных лавок таился обугленный скелет фруктовой палатки Радая Темурова, взорванной с неделю назад неизвестными злоумышленниками.

Гигантский корпус общежития многоэтажно засветился в конце низкорослой улицы, как волжский пароход среди незримых браконьерских казанок. Каширин улыбнулся в глубине сердца: сейчас согреть чайку и за учебники — завтра экзамен по теорфизу. Спящий охранник на вахте нашел в себе силы встретить Каширина ленивым кивком. Каширин привычно вломился мимо лифта в двери пожарной лестницы — быстрая чехарда ступенек, светлый пролет этажа — и записка в двери.

Кашир, ты не переживай, но тебя отчислили. Я видел приказ на доске объявлений. Не бери в голову. Мы с Юрцом Ломоносовым сидим на 4-м этаже и пьем пиво, Ждем тебя.

Стас.

Каширин даже улыбнулся, в очередной раз поразившись силе своего духа. Он почти не почувствовал боли, будто это шутка. Но Стас, толстый амебистый Стас, широкоскулый бородач в тельнике, — едва ли шутил. Он был в армии, когда пол-Украины накрыло чернобыльником: тогда Стасу пришлось две минуты собирать совковой лопатой куски разорвавшегося купола… Все товарищи Стаса по взводу померли, а Стас долго лечился и как-то уже не шутил на серьезные темы.

Кашир продавил дверь; подошел к столу и аккуратно положил записку в центр идиотской скатерти с рекламным орнаментом «Жуйте Пепси-Коку». Записка легла злобным лицом к свету — спокойно, издалека, помалу вдыхая ядовитый дух новости, Каширин перечитал запись и только теперь осознал, что его всерьез вышвырнули из университета.

В шкафчике стоял дедовский самогон — тускло-янтарный огонь в грубой бутыли, похожей на артиллерийский снаряд. «Никогда не пей один», — учил отец. Каширин вспомнил строгую отцову заповедь, когда мятно-тягучая струйка уже толкнулась о донце стакана. «Не пей один», — вслух сказал Каширин усталым отцовским голосом. Усталый голос внутри Каширина велел беречь себя для страны, для родных людей. «Здоровый мужик на Руси — редкая драгоценность», — сказал отец. Каширин охватил стаканец пальцами, и тот уютно утонул в ладони, пригрелся и пустил по стеклу легкую рябь морщинок — там, где отпечаталась человечья кожа.

А страна не хотела себе здоровых мужиков, она подсовывала в дверь подлые записи и тянулась когтями в ребра… Отучиться полных два года, чтобы однажды вечером вот так стоять у окна и греть в руке полета грамм и чувствовать, как болезненная злоба гуляет в крови… В конце концов, дед был умнее и старше отца. А дед ценил в жизни только погибших фронтовых друзей да свой волшебистый самогонец. Под старость и говорить занемог, а все порывался надиктовать заветный сорокацветный рецепт — то бабке, то внуку. Последняя бутыль хранилась у Данилы от деда.

И он глотнул это гудящее, многоголосое травяное золото. Вдох — словно выжатый в горлышко августовский вечер, далеку-ущий, звеняще-душноватый вечер какого-нибудь сорок девятого года… Каширин весь потянулся туда, в сухие деревенские сумерки — прислониться лбом к серому некрашеному забору на околице, заглянуть хоть одним глазком в щель меж досок — туда, где подсолнухи горят над вызолоченной истомой малинового леса за изгородью, и чтоб кузнечик… И чтоб тоскливо звало под сердцем, тянуло — домой, под низкий навес летней кухни, где молочные жбаны стоят, мамкиной рукой накрыты от мошек, и комариков, и комашек… И кошек — гляди, сынок, береги от кошек!

«Не люблю кошек», — вздрогнул Данила и словно вынырнул обратно, к холодному окну. Упустил из ладони согретый стакан — на скользкую турецкую скатерть с дурацким узором. Вот и не нужно готовиться к экзамену — Каширин уже перестал быть студентом. Он вдумчиво сложил записку вчетверть и поместил в коробку с фотографиями, старыми письмами и негативами. Бумажку он сохранит как свидетельство. Того, что подлючая жизнь первая начала смертельную войну с Кашириным.

Он любил Стаса, но сегодня Стас был не прав. Напрасно он предупредил Каширина заранее: попросту украл у него из жизни этот вечер — сейчас бы листать учебники или просто сидеть, не подозревая, и пить «Балтику» на 4-м этаже. И только завтра поутру — скользкая рожа Галевича. И подпись ректора под приказом: «Отчислить за публичное проявление неофашистских взглядов и наглое нарушение порядка в здании факультета».