Ведьма - Мишле Жюль. Страница 13
Не менее жестоким замыслом было и перенесение праздника мертвых с весны, когда его праздновали древние, на ноябрь.
В мае покойников хоронили среди цветов. Потом праздник перенесли на март, когда начинаются полевые работы, когда пробуждаются жаворонки. Мертвецы и зерно погружались в землю одновременно с той же надеждой на возрождение. А в ноябре, когда полевые работы кончены, когда надолго наступает мрачное и глухое время, когда крестьянин возвращается домой, садится у очага и видит, что место напротив пусто, пусто навсегда – какая тяжелая скорбь! Выбирая это и без того мрачное время умирания природы, люди, очевидно, руководствовались мыслью, что человек в самом себе не носит уже без того достаточное бремя скорби.
Даже самые уравновешенные и занятые люди переживают странные моменты, как бы их ни отвлекали шум и сутолока жизни. В темные утренние сумерки или вечером, когда быстро сгущаются тени, вдруг послышатся в груди чьи-то слабые голоса, десять, двадцать лет не звучавшие: «Здравствуй, друг! Это – мы. Ты, стало быть, еще жив и трудишься, как всегда. Тем лучше. Ты, очевидно, не очень страдаешь, потеряв нас, ты обходишься без нас. Мы же без тебя обойтись не можем. Ряды сомкнулись, и почти не видно пустых мест. Дом, который нам когда-то принадлежал, полон, и мы благословляем его. Теперь все стало лучше, чем тогда, когда отец носил тебя, чем тогда, когда дочка твоя говорила тебе: «Папа, понеси меня». Ты плачешь. Так до свидания!»
Увы! Они ушли. Тихая, за душу хватающая жалоба. Справедливая? Ничуть. Скорее я себя забуду, чем их.
И однако, как ни трудно в этом признаться, необходимо сказать: некоторые впечатления сглаживаются, становятся еле различимыми, некоторые черты лица потускнели, побледнели, если не стерлись совсем. Как тяжело, как горько и унизительно сознавать, что человек так преходящ, так слаб, что исчезает, как утекает вода, не оставляя воспоминаний, сознавать, что сокровище скорби, которую хотелось бы сохранить навеки, с течением времени теряется. Верните мне ее, умоляю. Я слишком дорожу этим источником слез. Воспроизведите мне эти дорогие образы. Или дайте мне по крайней мере возможность грезить о них по ночам.
Так думает в ноябре не один человек.
И между тем, как звонят колокола и падают листья с деревьев, от церкви удаляется группа и один говорит другому:
«Знаешь что, сосед! Там наверху живет женщина, о которой говорят по-разному, одни хорошо, другие – дурно. Я не знаю, что сказать о ней. Как бы там ни было, она имеет власть над миром подземным. Она зовет мертвецов, и они появляются. О, если бы она вызвала моих покойников (не гневя Бога, разумеется, не совершая греха). Ты знаешь, я остался один на свете, я всех своих похоронил... Но никто не знает, что это за женщина. Принадлежит ли она небу или аду? Я не пойду (а самому смертельно хочется идти). Я не пойду. Я не хочу рисковать своей душой. В лесу нечисто. В степи постоянно происходят страшные вещи! Знаешь Жаклин? Так вот она однажды вечером отправилась искать своих овец. И что же – она вернулась сумасшедшей! Нет, я не пойду».
Прячась один от другого, мужчины отправляются туда в большом количестве. Женщины еще боятся. Они глядят на опасную дорогу и осведомляются у тех, кто возвращается. Ведьма не похожа на колдунью из Эндора, которая вызвала по просьбе Саула тень Самуила. Она не вызывает теней, зато сообщает таинственные слова и рецепты могущественных напитков, позволяющие их видеть во сне. Сколько печальных идет к ней. Даже восьмидесятилетняя дряхлая бабушка хотела бы увидеть внука. Делая над собой огромное усилие, боясь согрешить на пороге могилы, она идет, еле передвигая ноги. Вид дикой местности, заросшей тисами и терниями, мрачная и жестокая красота неумолимой Прозерпины – все наполняет ее тревогой. Дрожа всем телом, распростираясь на земле, бедная старуха плачет и умоляет. Нет ответа. Но когда она немного поднимается, она видит, что плакал сам ад.
То просто снова проснулась в женщине природа. Прозерпина краснеет и негодует.
«Павшая душа,– говорит она себе,– слабая душа! Ты же пришла сюда с твердым намерением делать только зло. Разве тому учил тебя твой господин! О, как будет он над тобой смеяться».
«Но нет! Разве я не великий пастырь теней? Разве не от меня зависит заставить их явиться и исчезнуть, разве не от меня зависит открыть им врата снов? Рисуя мой портрет, твой Данте забыл о моих атрибутах. Снабдив меня бесполезным хвостом, он не упомянул ни о пастырском посохе Озириса, ни о жезле, унаследованном мною от Меркурия. Напрасно воздвигли высокую стену между обоими мирами. Мои пятки снабжены крыльями, и я перелечу через нее. Дух оклеветанный, чудовище немилосердное, из жалости поднял я бунт и поспешил на помощь тем, кто плачет, утешал матерей, любящих. Из жалости к ним я восстал против Бога».
В лице своих книжников, без исключения клириков, средние века убоялись признаться в тех глубоких изменениях, которые безмолвно произошли в народном сознании. Чувство сострадания отныне на стороне Сатаны. Дева Мария, этот идеал благости и жалости, не откликается на все запросы сердца. Молчит и церковь.
Вызывать мертвых считается грехом. Между тем, как книжники продолжают по-прежнему изображать дьявола в виде кабана раннего средневековья или в виде когтистого демона-палача более поздних времен, в глазах безграмотного народа внешность Сатаны изменилась. Правда, он еще похож на древнего Плутона, но его бледное величие, чуждое неумолимой строгости, разрешающее мертвым возвращаться, а живым видеть своих мертвых, все более напоминает его отца или деда – Озириса, пастыря душ.
Изменилась не только внешность Сатаны, а и многое другое. На словах, правда, признают официальный ад с его кипящими котлами. Но верят ли в него? Как примирить доброе отношение Сатаны к отягченным скорбью сердцам со страшной традицией об аде пыток и казней?
Не упраздняя друг друга, оба представления уживаются вместе. В итоге возникает какая-то неопределенная картина, которая все более будет приближаться к идее Вергилиева ада. Для сердца это огромное облегчение, особенно для бедной женщины, которую догмат о муках, испытываемых ее дорогими покойниками, повергал в море слез, в безутешное горе, так что вся ее жизнь была одним нескончаемым вздохом.
Сивилла сидела, задумавшись над словами господина, как послышался шорох легких шагов. День едва забрезжил (то было после Рождества, около первого января). По хрустящей, белой, как толченое стекло, траве приближается маленькая белокурая женщина и, дойдя до колдуньи, едва стоит, тяжело переводя дыхание. Ее черное платье говорит достаточно красноречиво о том, что она вдова. Неподвижная и немая, она все же раскрывает свою душу проницательному взору Медеи. В ее робкой фигуре нет тайн. Та, другая, говорит ей сильным голосом: «Можешь и не рассказывать, немая бедняжка. Все равно ты не дойдешь до конца. Я сама скажу тебе, в чем дело. Ты умираешь от жажды любви».
Немного успокоившись, складывает она молитвенно руки, почти опускается на колени, признается, исповедуется.
Она страдала, плакала, молилась и, вероятно, продолжала бы молча страдать. Но зимние праздники, семейные вечеринки, счастье законной любви, без жалости выставляемое напоказ другими женщинами, – все это прожгло ее сердце. Что делать ей? Вот если бы он мог вернуться и на мгновение утешить ее. «Хотя бы ценою жизни... Я готова умереть... Лишь бы еще раз увидеть его».
«Вернись домой! Запри покрепче дверь. Закрой также ставень, чтобы любопытный сосед ничего не видел. Сними траур, одень свадебное платье. Накрой прибор и для него – он не придет. Спой песенку, которую он сложил для тебя, которую он так часто распевал, – он не придет. Вынь из сундука последнюю одежду, которую он носил, и поцелуй ее. Затем скажи: «Тем хуже для тебя, если ты не придешь». И немедленно же выпей вот это горькое вино, дарующее сон, ложись на ложе новобрачной. И тогда он придет непременно».