Маркиза де Сад - Мисима Юкио. Страница 15

БАРОНЕССА. Грех, да еще какой. Не только свою душу осквернить, но и чужие души ядом отравить. Это страшный грех.

РЕНЕ. Какой же грех тяжелее – написать такую книгу или пороть до крови проституток и нищенок?

БАРОНЕССА. Оба одинаково тяжелы. Зло, содеянное в душе, столь же греховно, как содеянное наяву.

РЕНЕ. А каков, по-вашему, Альфонс? Понесший кару от людей за свои поступки, лишенный возможности творить зло в жизни, он продолжает творить его в своей душе.

БАРОНЕССА. Монастырский устав, дитя мое, изгоняет в равной степени грехи и содеянные, и помысленные. Зло погибает там, лишенное корней. А тюрьма – дело другое. Альфонс не может там совершать злодейство, но он вцепился в корни греховности, уцелевшие в его сердце.

РЕНЕ. Нет, это не так! Альфонс, тот Альфонс, которого я знала прежде, ушел от меня, скрылся в иной, неизвестный мне мир.

БАРОНЕССА. Ты имеешь в виду преисподнюю?

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Господи, ну сочинил он какие-то там дурацкие сказки, так что с того? Когда-то и я придавала много значения подобной ерунде, считала, что сочинительство зловредных книг хуже любого преступления, – то, по крайней мере, раз совершено, да потом и забыто. Но сейчас я думаю иначе. Книгу достаточно бросить в огонь, и от нее останется лишь кучка пепла. Преступление – это то, что оставляет след. Книга же, если никто ее не прочел, следа не оставляет.

РЕНЕ. Если никто ее не прочел? Но ведь я-то прочла.

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Всего один человек, к тому же жена сочинителя.

РЕНЕ. Да, один человек, но зато – жена. Эта злосчастная Жюстина – добрая, ранимая, печальная, нелюдимая, так не похожая на ветреную сестру стыдливостью и целомудрием… Полудетское лицо, огромные задумчивые глаза, белоснежная кожа, хрупкая фигура, тихий и грустный голос… Вам не кажется, что Альфонс нарисовал мой портрет – какой я была в девичестве? И еще я подумала: уж не для меня ли написал он историю женщины, которую добродетель обрекла на несчастье и погибель? Помните, матушка, тринадцать лет назад, в этой самой комнате, когда я затеяла с вами ту постыдную перебранку, я еще, вслед за графиней де Сан-Фон, сказала: «Альфонс – это я».

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Еще бы мне не помнить, до сих пор так и слышу эти твои слова: «Альфонс – это я».

РЕНЕ. Так вот – я ошибалась. Я сказала совсем не то, что следовало. «Жюстина – это я», – вот что говорю я теперь. У Альфонса в тюрьме было достаточно времени для раздумий. Он писал, писал и в конце концов посадил меня в темницу своего романа. Меня, живущую на воле, он всю без остатка запер в мрачный плен. Из-за Альфонса вся моя жизнь, все мои бесчисленные страдания обернулись тщетой и тленом. Оказывается, я жила, действовала, горевала, рыдала лишь ради того, чтобы попасть в некую страшную сказку! О-о, лишь прочтя ее, я впервые поняла, чем занимался Альфонс все эти годы в своей камере. Бастилию захватили и разрушили извне, а он свою тюрьму взорвал изнутри, и без всякого пороха. Сила его воображения разнесла каменные стены в прах. Можно сказать, что после этого он сам, по доброй воле, предпочел оставаться в камере – он все равно был свободен. Мои многолетние терзания, подготовка побега, королевский эдикт, мздоимцы-тюремщики, прошения и петиции – все было впустую, все было ни к чему. Этот человек, не удовлетворившись грехами плоти, которые неспособны насытить душу, решил воздвигнуть некий нетленный Храм Порока. Не единичные злодейства, а настоящий кодекс Зла; не деяния, а Догмат; не одна ночь греховных наслаждений, а бесконечная Всенощная, переходящая в вечность; не рабство кнута, а Царство кнута – вот что замыслил он создать. Он, который испытывал блаженство лишь раня и разрушая, кончил тем, что пришел к созиданию. В нем зародилась некая неясная субстанция, некая чистейшая эссенция Зла, и образовала совершенный кристалл Зла. А мы с вами, матушка, живем в мире, созданном маркизом де Садом!

БАРОНЕССА (крестится). Что вы такое говорите!

РЕНЕ. Я следовала повсюду за душой Альфонса. Я следовала повсюду за его телом. Я всегда была там, где был он. И что же! Внезапно его руки обрели крепость стали и сокрушили, раздавили меня. У этого человека больше нет души. Тот, кто написал такое, не может иметь человеческую душу. Это уже нечто совсем иное. Человек, отказавшийся от своей души, запер весь мир людей в железную клетку, а сам похаживает вокруг да знай себе ключами позвякивает. И, кроме него самого, нет больше ключей от этой клетки ни у кого на всем белом свете. Мне этот замок уже не открыть – никогда. И нет сил даже на то, чтобы просовывать меж железных прутьев руки и молить о милосердии… А по ту сторону решетки я вижу всех вас – матушку, вас, мадам, Альфонса. Как хорошо, привольно вам там, на свободе! А он – он растопырил свои длинные руки так широко, что достает до самого края Земли, до самого предела времен; он сгреб целую гору из Зла, забрался на нее и пальцами вот-вот коснется самой вечности. Альфонс намерен влезть по чердачной лестнице прямо в рай!

БАРОНЕССА. Господь разрушит его жалкую лестницу.

РЕНЕ. Нет. Как знать, быть может, Господь сам поручил Альфонсу эту работу. Вот я и хочу провести остаток дней в монастыре, чтобы никто не мешал мне расспросить Бога как следует.

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так ты все-таки…

РЕНЕ. Да, это решено.

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Даже если Альфонс придет сюда? Твой муж, которого ты так ждала целых девятнадцать лет?

РЕНЕ. Это не изменит моего решения. Альфонс… самый странный из людей, которых мне довелось видеть в жизни. Из тьмы злодейства он извлек сияние, из мерзости и грязи сотворил возвышенное – он выковал роскошные доспехи, достойные его громкого имени, и обратился в рыцаря без страха и упрека. Лиловое свечение, исходящее от Альфонса, озаряет окружающий мир, и доспехи рыцаря тускло мерцают в этом таинственном свете. На ржавой от крови стали – причудливые узоры, арабески из роз, фестоны из вервий. Огромный щит раскален докрасна, он цвета обожженной женской кожи. Рогатый шлем из чистого серебра окружен нимбом страданий и стонов. Рыцарь прижимает к устам свой меч, досыта напившийся крови, и торжественно произносит слова обета. Золотые волосы, спадая из-под шлема, обрамляют мертвенно-бледное, подобное лучу света лицо. Несокрушимые латы похожи на замутившееся от дыхания серебряное зеркало. Когда рыцарь, снимая кованую рукавицу, своей белой и тонкой, почти женской рукой касается чьего-нибудь чела, самый жалкий, самый обездоленный из людей обретает мужество и следует за своим господином на поле брани, над которым уже занимается заря. Рыцарь не идет – он летит по небу. А после кровавой битвы на широком нагруднике его серебряного панциря начинается беззвучный пир миллионов павших. От рыцаря исходит холодная как лед сила, под чарами которой забрызганные кровью лилии опять становятся белее снега. А белый конь воина, весь в алых пятнах, расправив широкую, как бушприт фрегата, грудь, взлетает в утреннее небо, рассекаемое вспышками молний. И небо рушится, неудержимым потоком разливается по нему божественное сияние, от которого слепнут все, кто наблюдал чудесное зрелище. Альфонс… Быть может, он – дух этого лучезарного света?..

Входит Шарлотта.

ШАРЛОТТА. Его светлость маркиз де Сад. Прикажете просить?

Всеобщее молчание.

Так просить или как?

Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…

БАРОНЕССА. Рене…

РЕНЕ (после паузы). Шарлотта, а как он выглядит?

ШАРЛОТТА. Да он же тут, за дверью. Привести?

РЕНЕ. Я спрашиваю, как он выглядит?

ШАРЛОТТА. Так переменился – я насилу узнала. Он в черном плаще, на локтях – заплаты, ворот рубахи весь засаленный. Поначалу, грех сказать, я его за старика нищего приняла. И потом, его светлость так располнел – лицо бледное, опухшее, сам весь жирный, еле одежда на нем сходится. Я прямо думала – в дверь не пройдет. Ужас до чего толстый! Глазки бегают, подбородок трясется, а чего говорит, не сразу и разберешь – зубов-то почти не осталось. Но назвался важно так, представительно. «Ты что, – говорит, – Шарлотта, никак, забыла меня? Я – Донасьен Альфонс Франсуа маркиз де Сад».