Маркиза де Сад - Мисима Юкио. Страница 7
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене! Какая радость-то! Ну, поздравляю. Я нарочно Анну вперед послала, пусть, думаю, покажет тебе бумагу, пусть порадует.
РЕНЕ. Спасибо, матушка. Я всем обязана только вам. (Опускается на колени и целует подол материнского платья.)
Г-жа де Монтрей в замешательстве смотрит на младшую дочь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (поднимая Рене на ноги). Ну к чему этот театр? Я долго была глуха к твоим мольбам, но твоя преданность способна растопить даже лед. Ты склонила меня на свою сторону – а разве могло быть иначе? Я же твоя мать! Ну вот, теперь все у нас снова будет хорошо… А признайся, ведь ты ненавидела свою бедную матушку?
РЕНЕ. Не надо, прошу! Не то я сгорю от стыда. Теперь все разрешилось. Он, верно, сразу же захочет уехать в Лакост. Мне нужно скорее готовиться к отъезду…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (быстро переглядывается с Анной). Зачем такая спешка?
АННА. Пусть Альфонс немного потомится в одиночестве. Уж это-то он заслужил.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Побудь хоть денек. В кои-то веки собрались втроем. Столько всего вынесли – неужели нам и поговорить не о чем? Всякое ведь было – теперь и посмеяться не грех. Как тогда, помнишь? Ну, весной, когда ты устроила Альфонсу побег? Мне как сказали – я просто дар речи потеряла.
РЕНЕ. Я в самом деле ненавидела вас, матушка, всей душой. Мне казалось – никто, кроме меня, не спасет Альфонса.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Честно говоря, та история заставила меня взглянуть на тебя по-новому. Я всегда думала, что ты тихая, беспомощная, а тут вдруг поняла: нет, она – моя дочь! Это надо же все так рассчитать, подготовить! Сколько решительности, мужества! Однако должна тебе заметить, Рене: зло можно исправить лишь с помощью справедливости и закона. Так всегда говорил твой отец, это повторю тебе и я. Видишь, как славно я все устроила. А ведь я вела себя не так, как мамочка твоего Альфонса, – та все с Богом на устах, да с молитвой, да в монастырь, подальше от греха, а сама хоть бы один бриллиантик ради сына продала! Так и преставилась.
АННА. И тем не менее Альфонс был безутешен, когда она умерла.
РЕНЕ. Он оставил свое убежище, понесся в Париж, на похороны, там его и схватили.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Точно так же он убивался, когда умер его отец. Такую устроил истерику, что, помню, я и то расчувствовалась.
РЕНЕ. А обо мне он стал бы плакать?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ты же ему не мать… Хотя за эти годы, что он просидел в тюрьме, ты, должно быть, стала для него вроде матери.
АННА. Уж я-то никогда не вела себя с ним как с сыночком.
РЕНЕ. Да и я превратилась в мать собственного мужа не по своей воле.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Девочки, девочки, что за тон, что за пренебрежение к званию матери? Вы забываете, что я – тоже мать!.. Впрочем, вы можете говорить все что угодно, но знайте: я никогда не прощу человека, растоптавшего жизнь обеих моих дочерей, которых я растила с такой заботой и любовью. Надеюсь, Рене, ты это понимаешь…
РЕНЕ. Он вовсе не растоптал мою жизнь.
АННА. А мою и подавно.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (неприятно удивлена, но пытается это скрыть). Вот как? Любопытно. Значит, не растоптал?
РЕНЕ. Осквернение, надругательство – это тот хворост, который разжигает в Альфонсе костер желаний… Знаете, как морозным утром весело бежит лошадь, разбивая копытами хрустальную корку льда? Так и Альфонс: когда под действием ночной стужи скопившаяся на земле грязная вода превращается в прозрачно-чистые льдинки, он давит их, вновь обращая в грязное крошево. О, это целое церемониальное действо! Поначалу шлюха или нищенка предстает перед Альфонсом кристально чистой, святой. И он самозабвенно хлещет ее кнутом – все, лед раздавлен. Потом, правда, наступает пробуждение, и Альфонс пинком выставляет своих подружек за дверь… Минуты испытанного блаженства наполняют душу Альфонса несказанной нежностью – она копится в нем, как нектар в пчеле. И всю эту нежность он изливает на меня, когда рано или поздно возвращается домой, – ведь больше не на кого. Сладкий нектар нежности, собранной им в поте лица, под палящими лучами жгучего летнего солнца, весь достается мне – измученной ожиданием в темном и холодном улье. Да, Альфонс – это пчела, приносящая блаженный нектар. А цветы, из которых высасывает он свою кроваво-красную пыльцу, – для него они ничто. Сначала Альфонс уподобляет их божеству, затем растаптывает, насыщается – только и всего. Это их жизнь он топчет, не мою.
АННА. До чего же ты, сестрица, обожаешь все приукрашивать. Как у тебя выходит поэтично, да вдобавок еще и логично – прямо красота. Ну и правильно – вещи крайне низменные, как, впрочем, и чрезмерно возвышенные, только и можно уразуметь при помощи поэзии. Правда, это как-то не по-женски. Я, например, никогда и не пыталась понять, что такое Альфонс. Вот почему ему всегда было со мной хорошо и спокойно – он чувствовал себя просто мужчиной. И я, когда он ласкал меня, была просто женщиной.
РЕНЕ. Ну что же, откровенность за откровенность: знаешь, Анна, ведь я попросту воспользовалась тобой. Иногда Альфонс испытывал потребность ощутить себя обыкновенным мужчиной. Со мной притворяться было бесполезно – уж я-то знала, какой он обыкновенный. Вот я и подтолкнула его к тебе.
АННА. Все очень складно, только жаль, милая сестренка, что ты не видела нас в Венеции. Какая кровавая, похожая на вырванную печень луна светила сквозь туман над каналом! С мостика под окном доносился звон мандолины и звучный голос певца. Наша смятая постель стояла возле самого подоконника и была похожа на берег, покрытый белым песком и водорослями, – так пахло влагой и морем. Альфонс не говорил со мной о крови, но я видела кровь в его глазах, она-то и была источником нашей сладостной неги…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что вы такое обе несете! Немедленно перестаньте! Да и какой смысл ссориться из-за событий шестилетней давности? Вспомните лучше, какая у нас сегодня радость. Я постараюсь не думать об Альфонсе плохо. Его злодейство – дело прошлое. Давайте поговорим о хороших его чертах. Я слышала – не знаю, верить или нет, – будто Альфонс обратился к религии?
РЕНЕ. Иногда, читая его письма, я чувствовала, что искра веры, стремление к Богу тлеет в его душе.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну да, а в следующем письме он, наверное, писал, что намерен наложить на себя руки, а чуть позднее – крыл последними словами меня, подлую скрягу. Можешь не рассказывать, я и сама знаю. Очевидно, в этом-то и состоит прелесть твоего мужа – он не способен долго пылать одной страстью. Заглянет в окошко преисподней, отшатнется – понесется к небесам, да по дороге завернет на кухню и затеет какую-нибудь грубую перебранку. К тому же у него вечно в голове грандиозные планы, мнит себя великим писателем. Подумать страшно – что он может понаписать. Меня, конечно, выведет злой ведьмой, а себя – владыкой ада. Только вряд ли кто станет читать его опусы.
РЕНЕ. Альфонс и в самом деле человек увлекающийся, но чувство признательности ему не чуждо. Когда муж узнает, что это вы его спасли, он будет вам беспредельно благодарен.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну-ну, хотелось бы верить.
Входит Шарлотта.
ШАРЛОТТА. Графиня де Сан-Фон пожаловали. Говорит, гуляла и решила заглянуть.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вот как? (В нерешительности.) Ладно, и так все про нас знает… Зови.
ШАРЛОТТА. Слушаюсь. (Удаляется. В дверях сталкивается с графиней де Сан-Фон.)
ГРАФИНЯ. А я и сама вошла. Ничего? Ведь не через окно же и не верхом на помеле.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Скажете тоже! (Крестится.)
ГРАФИНЯ. Можете не креститься, все равно на баронессу де Симиан вы не похожи. У вас это выглядит так, будто крестное знамение вы сотворяете не для себя, а для соблюдения приличий.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это вы так считаете.
ГРАФИНЯ. Знаете, я ведь не просто так зашла – хочу кое-что рассказать. Вчера ночью я проделала то же самое, что во времена Короля-Солнце мадам де Монтеспан.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Стали возлюбленной его величества? Но ведь нынешний король по женской части, кажется…