Мой друг Гитлер (пер. Г. Чхартишвили) - Мисима Юкио. Страница 8

Рем. Ну что вы ко мне прилипли?! По-моему, я ясно дал понять, что не желаю с вами разговаривать.

Штрассер. Это я понял. Да и не я один. Все знают, что мы друг с другом не разговариваем. Рем – правый, Штрассер – левый, они – кошка с собакой и все такое. Если Рем со Штрассером встречаются на людях, то воротят рожу друг от друга. Сторонятся один другого, будто заразы боятся… Все эти разговоры мне известны, так что можете не утруждаться. Но именно поэтому – да, именно поэтому – нам непременно нужно потолковать.

Рем. Вы опоздали на завтрак к рейхсканцлеру. Он уже удалился в рабочий кабинет. Неплохо бы извиниться, а?

Штрассер. Бросьте, Рем. Сейчас не до дворцовых реверансов.

Рем. Ну и черт с вами, поступайте как знаете.

Штрассер. Да, я буду поступать как знаю. (Садится в кресло.) Присядьте-ка.

Рем. Я тоже знаю, как мне поступить. (Во время последующего диалога раздраженно прохаживается взад-вперед.)

Штрассер (смеется). Вы как дитя малое… Будет вам брюзжать. Ведь вы недовольны рейхсканцлером. Вам не нравится, как он ведет себя в последнее время.

Рем. Фу-ты ну-ты, все мои мысли и чувства видит как на ладони. Да мы с Адольфом старые товарищи! А вы, хоть и давно в партии, но его другом никогда не были.

Штрассер. Но сейчас вы в нем разочаровались. Что, не так?

Рем. Да с чего вы взяли?

Штрассер. А с того. И я в нем был разочарован. Он очень, очень мне не нравился. Гитлер-рейхсканцлер – Гитлер, ходящий на задних лапках перед дряхлыми драконами с облезшей чешуей, мне был просто противен… Но теперь я начинаю думать иначе. После моего вчерашнего с ним разговора моя позиция изменилась. Нет, я больше не возмущен Гитлером и не разочарован в нем. Гитлер – молодчина!

Рем (с некоторым интересом). И поэтому вы не соизволили явиться на завтрак?

Штрассер. Нет, не пришел я по другой причине. Подумал, придешь – не дай Бог, еще отравы подсыплет.

Рем. Что за шутки! (Незаметно для себя втягивается в разговор.) Значит, Гитлер – молодчина? Это что, чисто по-человечески или исходя из нынешней ситуации?

Штрассер. А по-всякому. Гитлер сейчас вступил в период, подобного которому не бывало прежде. Новый период нуждается в новой тактике. Требуем мы ее от Гитлера или не требуем – он все равно и сам вынужден к ней прибегать, и чем дальше, тем больше. Я не хочу сказать, что Гитлер действует безупречно, но, во всяком случае, он чувствует ситуацию лучше, чем кто бы то ни было. Вот почему он – молодчина.

Рем. Вы прямо соловьем заливаетесь про этот ваш «новый период». Такой великий революционер расхваливает эпоху всеобщей сумятицы и безверия.

Штрассер. Революция – все, кончилась.

Рем. Я-то это знаю, господин Штрассер. Именно поэтому мы хотим…

Штрассер. Знаю-знаю. Сегодня вы не призываете к новой революции. Ведь вы согласились на мирную передышку.

Рем. Откуда вы…?!

Штрассер. И так ясно. Не бойтесь, я вашу беседу под дверью не подслушивал. У такого опытного политического волка слух исключительно тонкий: я и издалека все слышу… Все решается сейчас. Вы ведь согласны, что революция окончена?

Рем (нехотя). Ну, окончена.

Штрассер. Итак, революции больше нет. Вы стали министром, Гитлер стал рейхсканцлером, а я – я удалился от дел. Каждый занял определенную позицию. Предпосылки такого расклада имелись и прежде… Просто поразительно – никто ни сном ни духом не ожидал, что революция вдруг возьмет и кончится. (С балкона доносится воркование голубей.) Голубки воркуют… Я проходил по коридору, смотрю – стол стоит, неубранный после завтрака. Дай-ка, думаю, захвачу один тост – пташек покормлю. Где он тут у меня? (Шарит в кармане.)…Ах, черт, раскрошился. (Подходит к балконной двери и кормит голубей. Рем садится в кресло.) Ишь, накинулись… Как сияет солнце! Разве во время революции бывает такое утро? Да, не думал я, что доживу до этакого безмятежного, без всякого запаха крови, утра. (Штрассер говорит оперевшись спиной о балконную ограду. Время от времени подбрасывает голубям крошек.) Этого не могло, не должно было произойти. Но в один прекрасный день началось – и все, пошло-поехало. Голуби революции летали под свист пуль, к их лапкам были прикручены листки с боевыми донесениями. Круглую белую грудку в любую минуту могла запачкать алая кровь. А что мы видим теперь? Голубки что-то такое брюзжат, ворчат и мирно поклевывают хлебные крошки… Даже дым из трубы паровоза, мчащегося по путепроводу, напоминает уже не о пороховой гари, а о костерке на пикнике. А когда проходишь под окном, на подоконнике которого хозяйка выколачивает пестрый ковер, вниз сыпятся не засохшие комья крови, а только табачный пепел да грязь с подметок. Или, скажем, бьют часы. Раньше они отстукивали кому-то последний час жизни, а теперь лишь извещают о течении времени: и золотые часы, и даже мраморные, с башни, перестали быть твердыми, они разжижились. Было время, когда женщины носили в своих кошелках вино, чтобы поить раненных бойцов революции, и тогда оно искрилось почище любого рубина. Нынче же вино стало цвета кирпича. Изрытые осколками газоны расцветали роскошными синими цветами, но вот стальных удобрений больше нет, и распускаются сплошь одни паршивые анютины глазки. А песни? Где тот особый надрыв, делавший их похожими на крик отчаяния? Синее небо, отражаясь в широко раскрытых глазах убитых, предвещало новую жизнь, теперь оно похоже на подсиненную воду в корыте для стирки. И табак утратил сладковатый привкус неотвратимой разлуки… Природа, люди, вещи потеряли наполнявшую, питавшую их силу – она ускользает между пальцами. Как воздух, как вода. А сложное сплетение наших острых как бритва нервов как-то обвисло, поистрепалось… Зато в воздухе потянуло новыми ароматами. Знакомый по прошлым годам запашок гниения, когда пригреет солнце и из-под опавшей листвы в лесу вдруг шибанет такой мерзкой тухлятиной. Это падаль, оставшаяся с прошлогодней охоты, – не отыскали псы подстреленной добычи. Гнилостное зловоние распространилось повсюду, от него человеческие пальцы теряют чувствительность, словно их поразила проказа. А ведь было время, когда эти пальцы могли нащупать путь во тьме – безо всяких дорожных указателей и фонарей. Что они могут сегодня – только ставить подпись на чеке да баб тискать. Деградация. Да, каждодневная, невидимая глазу деградация. Не сомневаюсь, Рем, что и вы очень хорошо ее ощущаете. Если настал день, когда скрипка перестает по-настоящему выдавать тремоло, когда знамя больше не изгибается на древке леопардом, когда кофе перестает закипать с той неповторимой, клокочущей яростью, когда бойница в крепостной стене становится не орудийным жерлом, а бельмом, когда не запачканная кровью листовка превращается в рекламный листок, когда сапоги уже не пахнут звериной сыростью, когда звезда утрачивает магнетизм, когда стихи перестают быть паролем… Если такой день настал, Рем, это значит, что революции конец. Революция – время белоснежных клыков, свирепых и чистых. Ослепительно белого оскала молодых ртов – и гневе, и в улыбке. Эпоха сверкающей эмали… А потом наступает эпоха десен. Сначала они красные, но постепенно лиловеют, начинают гнить…

Рем. Ну хватит! А то у меня от ваших речей уши гниют. Да и сердце тоже. К чему вы меня, собственно, призываете? А, Штрассер?

Штрассер. Я знаю – вы хотите затеять новую революцию. И я бы не прочь. По-моему, у нас есть тема для разговора. Нет?

Рем. Методы у нас разные. И цели тоже.

Штрассер. Это как в зеркале: ваше правое – мое левое. И наоборот. Может, расколотить зеркало к чертовой матери? А вдруг мы в аккурат сойдемся?

Рем. Так вот о чем разговор… Занятно. Ну-ка, присядьте.

Штрассер. Спасибо. Наконец я привлек ваше драгоценное внимание. (Садится в кресло напротив.)

Рем. Только говорю сразу – для ясности. Я никогда – ни раньше, ни теперь, ни в будущем – ни за что на свете не клюну на ваши коммунистические штучки. Мутите воду в этих ваших профсоюзах, и уже не поймешь, кому они служат – Германии или Советам. Слышите? Чтобы без этого! Я готов выслушать любые ваши предложения, кроме этого.