Побег обреченных - Молчанов Андрей Алексеевич. Страница 31

Он впал не то в оцепенение, не то в угрюмое отчаяние от нового тупика, куда пришел в лабиринте обманчивых замыслов.

Безглазое небо, где не было ему путей, таило в огромности чуткой своей тишины какую-то тайну, и вдруг он остро ощутил – главную тайну! – которую нельзя постичь ни догадкой, ни умозрением, лишь отрешенностью от всего, и замер, погрузившись в странное, обрывающее мысли чувство космоса – безжалостное и блаженное, и вскоре стал ничем, но и остался собой, будто обрел» вечный покой и вечную жизнь – бездумную и мудрую.

Из безучастности растворения в небе, звездах и ночном воздухе с запахом прелых водорослей, сырого песка и легкой гари его вывел прочертивший мигающим тревожным пунктиром в ночи самолет, исчезнувший за изломом хребта и оставивший после себя подлый летящий вой бомбы.

Пугливо сжавшись, он, не теряя ни секунды, руководимый каким-то безотчетным, органическим страхом, юркнул в убежище изломанных коридоров-зеркал, теперь с одной и конкретной целью: спастись, а не спасать, и под улюлюканье зловещего посвиста, иглой пронизавшего сознание, в затравленном отупении кинулся прочь, угнетенный досадой и унижением, бормоча жалкие ругательства: в адрес и линкора, и города, где заполошно вопили сирены, и философического ротозейства, помянул также род людской и силы Вселенной…

Грозило ли ему что-либо? Нет. Причина страха крылась в ином: оказывается, прожив так долго, он не устал от жизни и хотел жить. Но почему-то подобное желание сильно смахивало на элементарную трусость…

Последнее, о чем он подумал, – что попросту привык жить, а со старыми привычками легко не расстаться…

Если это был юмор, то – грустный, если довод – смешной.

Очнулся. Оторопело повел глазами по сторонам.

Диван. Потолок. И мысли – связные, бессвязные, но одинаково ничего не меняющие, в решение не складывающиеся и успокоения не приносящие.

Но что-то внутри настырно твердило ему о никчемности той сонливой обреченности, в которой он пребывал, и упорно звало к неведомому, но необходимому действию, и усилием воли он заставил себя встать, подойти к письменному столу и начать разбираться с оставленными Ракитиным бумагами, погрузившись в кропотливое и нудное сопоставление вероятных слов и цифровых комбинаций…

Вероятно, это было его последним и никчемным делом, но он глупо и решительно, подобный многим своим собратьям, решил довести его до конца.

И на третьи сутки усердного корпения восторженно понял: не зря! Из комбинаций нулей и единиц родилась фраза:

«…Неистребима сущность, как космос. И много есть спасительных врат на Земле, открывающих для нее миры…»

РАКИТИН, ЮРА ШМАКИН И ЖИТЕЙСКИЕ ДРЯЗГИ

Вернувшись с работы, Ракитин застал дома соседа – Юру Шмакина, прибывшего по месту жительства после отбытия очередного административного ареста за мелкое хулиганство.

Юра Шмакин был низкоросл, патлат, круглое плоское лицо его с узким разрезом бойких глаз, сплюснутым носиком, губами бледными и длинными, как у сома, обладало всеми признаками человека, пьющего регулярно и всякий раз – на результат; невысокий лоб украшал извилистый шрам, а на щеке краснела свежая ссадина.

Несмотря на тридцатипятилетний возраст, лицо Юры было почти безволосо, в чем виделась известная предусмотрительность природы, поскольку бритье и стрижку он полагал для себя процедурами несущественными.

О смерти Людмилы Юру известили – скорее всего, бабушки со скамеечки возле подъезда, непостижимым образом знавшие о жильцах все подробности.

– Хорошая была Людка деваха! – выразил Юра сочувствие. – Хоть и гоняла меня, прочее такое… А правильно, так нам и надо! Но ты, сосед, не убивайся. Я тоже… – тут Юра в задумчивости вытянул губы, отчего на щеках его образовалось два воронкообразных провала, – тоже… жену схоронил. – Он поднял руку и безвольно уронил ее на колено, как бы показывая таким сокрушенным жестом, что опуститься его заставило исключительно горе утраты.

Ракитин, привыкший к подобным экспромтам соседа, рассеянно кивнул.

Юра врал по любому поводу: врал воодушевленно, самозабвенно, причем безо всякой, как правило, выгоды, фантазируя в основном на темы своего прошлого и настоящего. Исключением являлось будущее. О нем Юра помалкивал. Скорее всего, и ему виделось оно слишком реально-страшненьким для каких-либо радужных прожектов и оптимистических прогнозов.

Две жены – одна за другой – расстались с Юрой давно и без сожаления, о чем Ракитину поведал он же, видимо, подзабывший прошлые откровения с общей идеей того, что бабы – змеи, им только деньги давай да дома торчи как пенек, а он – личность по натуре свободолюбивая и тяготеющая к свежему воздуху подворотен.

– Схоронил… – трагически развивал Юра сюжет очередной псевдореминисценции. – А… красавица была! Стюардессой работала. На иностранных маршрутах. – Здесь он помедлил, взвешивая, очевидно, версию с авиакатастрофой. Однако закончил без душераздирающей развязки: – Представь! Пошла в булочную – и под трамвай случайно… Бутербродик, кстати, не одолжишь? – добавил, преданно глядя на раскрытый холодильник Ракитина.

– Где отдыхал-то? – поинтересовался тот. – Во внутренних делах?

– Где ж еще! Не в декрете ж! – сказал Юра, обретая чувство реальности и печальную интонацию из голоса убирая. – А как было-то?.. Ну я ж тут бухал две недели без роздыху… Вышел му-утный… Сел на бревно в садике. Ну, тут кореш мой подваливает – Рыбий Глаз. Ага… Глаз у него – фарфор. В зоне табуретом выстеклили. Ну, с пузырем, исьтесьнно… Я стакашек – буль и наверх гляжу, чувствую – приживается… И вдруг наверху-то, среди ветвей, вижу – обезьяна… В натуре обезьяна! Ну, думаю, приехали! Аж в пот бросило. Опускаю, значит, глаза… ну и говорю Рыбьему Глазу: мол, посмотри-ка, кореш, наверх… Тот посмотрел. Хе, говорит, обезьяна, бля… Как мне тут полегчало, Сашок, как полегчало! Ну, поймали ее, тварь… Я одному доценту позвонил, знаю его. Он такой, все покупает. Я ему даже битое стекло витринное засадил: горный, говорю, хрусталь… А он: сам вижу… Ну, в общем, давай, говорит, встретимся у метро, вези макаку… Взяли у Рыбьего Глаза чемодан, дыру в нем прорезали, чтоб дышала она… Ну а сами уже вдугаря… Стоим возле метро, мент патрульный… Чего, говорит, делаете тут? А обезьяна лапу из дыры высунула и скребет ею по асфальту… Я мента спрашиваю: ты, легавый, видишь ту мохнатую лапу? Тот так это… оторопел… Ну, говорит, вижу. А я говорю: вот эта лапа меня и отмажет! Короче, очнулся в камере. Хорошо, еще пятнашку оттянул, добавить хотели… Я им электричество в отделении ремонтировал – электрик ж я… Второй разряд! Чего-то соединилось, до сих пор не разберут – в сортире света нет, со спичкой ходят… – Юра довольно ухмыльнулся. – Начальник говорит: вредительство! Какое вредительство, у человека руки дрожат без похме-ла, вот и замкнуло… У меня, говорю, вынужденное состояние… здоровья! А он: будешь еще пятнашку торчать! Чуть-чуть не добавил, волк! Куковал бы… Хорошо, зам его за меня вступился: гони его, говорит, пока нам все капэзэ не спалил… Аче? Я б…

Ракитин, протянув ему бутерброд, отправился в комнату – звонил телефон.

– Саша? – донесся голос Риты.

Сегодня, на службе, они не сказали друг другу ни слова, обменявшись только кивками и короткими взглядами: он – с подчеркнутой отчужденностью, она – словно оправдываясь перед ним, виноватым во всем, в том числе перед ней, к кому относился бездумно и потребительски, никогда не принимая хоть сколь-либо всерьез их связь.

– Саша, – говорила она, невольно запинаясь в волнении, – я не хотела там, на работе… Мне вообще сейчас трудно… И тебе неприятно… да?

– Рита, – ответил Ракитин тихо, – не надо. Если кто-то и должен себя осуждать – я. Да и к чему накручивать грехи задним числом?..

– Я хотела сказать… Что-то у тебя с шефами неблагополучно… И еще. На Семушкина документы пошли в МИД. Имеется в виду Испания, понимаешь?

– Саня, – свистящим шепотом позвал Юра из-за двери, – почтальон!