Imprimatur - Мональди Рита. Страница 66

И тут до меня дошло.

– Сударь, не желаете ли вы сказать, что ваш желудок не принимает моей стряпни?

Он встал и в замешательстве взглянул на меня.

– Э-э-э, что и говорить, здесь одни супы да похлебки. Но не в этом дело. – Он с трудом подыскивал слова. – Словом, у тебя просто мания какая-то посыпать свою бурду корицей. В конце концов, она доконает нас скорее, чем чума. – И тут на него ни с того ни с сего напал смех.

Я расстроился, почувствовал себя униженным и попросил его выражать свои чувства не так громко, чтобы другие постояльцы не услышали. Но было уже поздно. Бреноцци за стеной успел уловить суть протеста Стилоне и вскоре раздался его исступленный хохот, который перекинулся на отца Робледу, шедшего по коридору. Стилоне Приазо, в свою очередь, также выглянул в коридор, желая принять участие во всеобщем веселье. Напрасно уговаривал я его не делать этого. На меня со всех сторон обрушился град издевок и насмешек над якобы отвратительным вкусом моих блюд, которые, видите ли, были бы вообще несъедобны без музыкального сопровождения Девизе. Отец Робледа – и тот с большим с трудом подавил свой смех.

Как следовало из слов неаполитанца, они потому только умалчивали до сих пор правду, что Кристофано известил их о том, что Пеллегрино очухался, и они надеялись, что вскоре он вернется к своим обязанностям, а кроме того, у них были дела и поважнее. Однако недавнее увеличение доз корицы сделало положение невыносимым. Увидя мое оскорбленное и униженное лицо, Приазо замолчал. Другие ретировались в свои комнаты. Неаполитанец положил мне руку на плечо:

– Ну-ну, мой мальчик, не принимай так близко к сердцу, карантин не придает манерам изысканности.

Я попросил у него прощения за то, что измучил его корицей, подхватил котомку и был таков. Я был поистине несчастен, но положил себе не показывать этого.

Дальше мой путь лежал к Девизе, но дойдя до его двери, я заколебался.

Из-за двери доносились нестройные звуки гитары: он настраивал инструмент. После чего приступил к плясовой, похожей на вилланель, а затем и к тому, что сегодня, не боясь ошибиться, я бы назвал гавотом.

Я постоял-постоял, да и постучался к Помпео Дульчибени: если он не против, чтобы его растерли и умастили, можно будет еще какое-то время наслаждаться игрой Девизе.

Дульчибени согласился впустить меня. Как всегда, когда он со мной разговаривал, выражение его лица было суровым и утомленным, голос тихим, но твердым, а взгляд проникающим в самое нутро.

– Сделай одолжение, любезный. Клади сюда свою ношу.

Он всегда обращался со мной так, как обыкновенно обращаются с теми, кто прислуживает. Ни один другой постоялец не вгонял меня в такую робость, как он. Тон, взятый им с теми, кто стоит ниже по своему положению, спокойный и начисто лишенный теплоты, был как бы на грани терпения и всякую минуту грозил сорваться на презрение, чего, однако, не происходило. Это вынуждало вести себя с ним чрезвычайно сдержанно и по большей части помалкивать. Он также никогда не заговаривал со мной за едой. Оттого-то ему наверняка более, чем кому-либо из нас, было одиноко. Хотя внешне это никак не проявлялось, даже напротив. И все же я подмечал то на его узком лбу, то на его щеках в сеточке красных прожилок глубокую горькую складку, придававшую лицу выражение душевного угнетения, характерное для тех, кто вынужден нести груз одиночества. Единственным, что его радовало, были кушанья, приготовленные моим хозяином, только это одно и могло вызвать у него редкую, но искреннюю улыбку и шутливое замечание.

Меня вдруг стукнуло: а не было ли и для него камнем преткновения мое пристрастие к сдабриванию пищи корицей, но я тут же прогнал эту мысль.

Впервые предстояло мне провести с ним час, а может, и более, и я чувствовал себя не совсем в своей тарелке.

Открыв котомку, я достал все необходимое. Дульчибени поинтересовался содержимым пузырьков, способом их применения и любезно выслушал мои объяснения. Я попросил его обнажить спину и сесть верхом на низенький стул.

Пока он расстегивал свой черный камзол и снимал свои странные брыжи, я успел заметить длинный шрам, что шел у него поперек шеи: вот, оказывается, почему он никогда не появлялся на людях без вышедшего из моды пышного кружевного воротника. Он сел так, как я просил его, и я принялся втирать ему в спину масляный бальзам, предписанный Кристофано. Первое время мы перекидывались ничего не значащими фразами и наслаждались игрой Девизе: сначала звучал аллеманд, затем джига, чакона и менуэт en rondeau [138]. Мне пришли на память слова Робледы по поводу янсенистского учения, к последователям которого он относил Дульчибени.

Все шло хорошо, как вдруг Дульчибени забеспокоился, побледнел и пожелал встать.

– Вам дурно? Запах мази доставляет вам беспокойство?

– Нет-нет, милейший. Я только хочу взять щепоть табаку. Он повернул ключ в скважине комода и вынул оттуда три книги небольшого формата в красивом алом переплете с золотыми арабесками, причем все три совершенно одинаковые, и отложил их, затем достал табакерку из вишневого дерева с инкрустацией, открыл ее, взял щепоть порошка и угостил им ноздри, сделав три затяжки. Замер, глубоко задышал и уж тогда только взглянул на меня поприветливее. Он как будто успокоился и стал участливо расспрашивать о других постояльцах. Далее беседа не пошла. Время от времени он вздыхал, закрывал глаза и проводил рукой по своим седым, прежде, видимо, светлым волосам.

Наблюдая за ним, я все думал, что ему известно о подлинной истории его соседа по комнате, недавно убравшегося на тот свет. Мои мысли сосредоточились на сведениях, полученных от Атто насчет Муре – Фуке, и я ничего не мог с этим поделать. Так и подмывало задать ему вопрос-другой по поводу старика-француза, которого он (возможно, даже не подозревая, кто это) сопровождал из Неаполя. Как знать, может, они неплохо знали друг друга, даром что в присутствии врача и представителей магистратуры он заявил об обратном. Раз так, значит, вытащить из него признание – задача не из легких, оставалось одно: разговорить его на любую тему, глядишь, что-нибудь да узнается. Так я поступал с другими, добиваясь, правда, весьма скромных результатов.

Мне пришло в голову испросить мнения Дульчибени в отношении того или иного важного события, как и приличествует в разговоре со старшими, внушающими вам робость. Я спросил, что он думает по поводу осады Вены, где на карту поставлена судьба всего христианского мира, и верит ли он, что император побьет турок.

– Император Леопольд Австрийский не может никого побить, поскольку задал стрекача, – сухо ответил он и замолчал, давая понять, что беседа окончена.

Я не терял надежды услышать его доводы, отчаянно подыскивая хоть какие-то слова, могущие продлить разговор, но так ничего и не нашел. В комнате вновь повисла тяжелая тишина.

Делать было нечего, я поскорее покончил с заданием Кристофано и попрощался. Дульчибени молчал. Я уже был на пороге, когда один вопрос все же пришел мне на ум: я не мог удержаться от искушения узнать, оценивает ли и он мои поварские способности опрокинутым вниз большим пальцем.

– Нет, милейший, вовсе нет. – В голосе его вновь промелькнула усталость. – Я бы даже сказал, что ты небезнадежен на избранном поприще.

Я поблагодарил его. На сердце у меня отлегло. Но пока я закрывал дверь, он успел прибавить еще кое-что, произнося слова каким-то странным, утробным голосом и, видимо, думая, что я уже вышел.

– Кабы ты не готовил помоев с плавающими в них кусками дерьма и не налегал так на эту чертову корицу. Pomilione несчастный!

С меня было довольно. Никогда еще я не испытывал такого унижения. То, что он говорил, было правдой. Но что же делать? Биться в истерике не поспособствует тому, чтобы восстановить свое достоинство во мнении окружающих, в том числе Клоридии. Меня охватила ярость, во мне взыграла гордыня. Мог ли я лелеять такие большие надежды (стать однажды газетчиком!), не будучи способным взять столь малую планку – выучиться на повара.

вернуться

138

в духе рондо (фр.)