Туан - де Мопассан Ги. Страница 2

Трое завсегдатаев приходили каждый день: Селестен Малуазель, высокий и худой, согнутый, как ствол старой яблони, Проспер Орлавиль, маленький, сухопарый, похожий на хорька, ехидный и хитрый, как лиса, и Сезер Помель, который всегда молчал, но все-таки веселился.

Со двора приносили доску, клали ее на край постели и садились играть в домино, причем сражались, черт возьми, не на шутку: с двух часов до шести вечера.

Но мамаша Туан была просто невыносима. Она не могла примириться с тем, что ее толстый лодырь развлекается по-прежнему и играет в домино, валяясь в кровати. Только, бывало, старуха увидит, что игра началась, сейчас же ворвется, как бешеная, опрокинет доску, схватит домино и отнесет в кабачок: довольно, мол, с нее и того, что она кормит этого кабана, не желает она больше видеть, как он веселится; нарочно, что ли, он дразнит людей, которые день-деньской работают не покладая рук?

Селестен Малуазель и Сезер Помель сидели смирно, а Проспер Орлавиль начинал поддразнивать старуху: его забавляло, как она сердится.

Заметив как-то, что она разозлилась сильнее обыкновенного, он ей сказал:

– А знаете, мамаша, что я сделал бы на вашем месте?

Она замолчала, в недоумении уставившись на него своими совиными глазами.

Проспер объяснил:

– Он у вас горячий, как печка, муженек-то ваш, и с кровати не встает. Так вот, я бы его высиживать яйца заставил.

Она остолбенела, вперившись взглядом в хитрую физиономию крестьянина, думая, что он над ней смеется. А тот продолжал:

– Я бы ему положил по пятку яиц под мышку и с одной и с другой стороны в тот самый день, как наседка сядет на яйца. А когда цыплята вылупятся, я бы их отнес к наседке, пускай выхаживает. Вот бы развелось у вас кур, мамаша!

Старуха растерянно спросила:

– А разве это можно?

Тот отвечал:

– Можно. А почему же нельзя? Выводят же цыплят в теплой коробке – значит, и в постели можно вывести.

Она была поражена таким доводом, сразу стихла и ушла, задумавшись.

Неделей позже она принесла Туану полный фартук яиц и сказала:

– Я посадила желтуху на десяток яиц. А вот и тебе десяток. Смотри не раздави.

Туан не понял ее и спросил:

– Чего тебе надо?

Она отвечала:

– Надо, чтобы ты цыплят высиживал, дармоед.

Сначала Туан засмеялся, но старуха настаивала; он рассердился, заупрямился и наотрез отказался подложить куриные зародыши себе под мышку.

Но разъяренная старуха объявила:

– Пока не возьмешь яйца, никакой еды не получишь. А там видно будет.

Встревоженный Туан промолчал.

Когда часы пробили двенадцать, он позвал ее:

– Эй, мамаша! Суп сварился?

Старуха отозвалась из кухни:

– Нет тебе супа, толстый лентяй.

Он подумал, что жена шутит, и подождал немного, потом стал просить, умолять, ругаться, в отчаянии ворочался то на север, то на юг, стучал кулаком в стенку, но в конце концов покорился судьбе и позволил подложить себе пяток яиц под левый бок. После этого ему дали похлебки. Когда пришли его друзья, они подумали, что ему совсем плохо, такой у него был странный и стесненный вид.

Потом начали, как всегда, играть в домино. Но дяде Туану это, видимо, не доставляло никакого удовольствия, и рукой он двигал еле-еле, с большой осторожностью.

– Рука у тебя привязана, что ли? – спросил Орлавиль.

Туан ответил:

– Да, в плече словно тяжесть какая.

Вдруг в кабачок кто-то вошел. Игроки замолчали.

Это был мэр со своим помощником. Они спросили по рюмочке коньяку и стали разговаривать о местных делах. Они говорили вполголоса. Туан хотел было приложиться ухом к стене и, сделав быстрый поворот на север, устроил себе в постели яичницу.

Он громко выругался; на крик прибежала мамаша Туан и, угадав, что случилось, сдернула с него одеяло. Сначала при виде желтой припарки, облепившей весь бок ее мужа, она остановилась от негодования как вкопанная, не находя слов. Потом, вся дрожа от ярости, она бросилась на паралитика и принялась колотить его по животу изо всей силы, как бьют вальком белье на пруду. Она молотила кулаками быстро-быстро, с глухим стуком, словно заяц по барабану.

Трое приятелей Туана смеялись до упаду, кашляли, чихали, охали, а толстяк осторожно защищался от наскоков жены, боясь раздавить яйца, лежавшие с другого бока.

III

Наконец Туан сдался. Ему пришлось высиживать яйца, отказавшись от игры в домино, от всяких движений, потому что за каждое раздавленное яйцо злая старуха морила его голодом.

Он неподвижно лежал на спине, уставившись глазами в потолок, растопырив руки, как крылья, согревая своим телом куриные зародыши в белой скорлупе.

Теперь он говорил всегда шепотом, словно боялся не то что двигаться, а даже шуметь, и все беспокоился о желтой наседке, которая в курятнике несла ту же повинность, что и он.

Он спрашивал у жены:

– Покормили желтуху с вечера?

А старуха переходила от кур к мужу и от мужа к курам, вся поглощенная мыслями о будущих цыплятах, которые высиживались и в постели, и в курятнике.

Соседи, которые знали об этой истории, с любопытством заходили в кабачок и степенно справлялись о Туане. Они входили к нему на цыпочках, как к больному, и с участием спрашивали:

– Ну, как дела? Подвигается, что ли?

Туан отвечал:

– Подвигаться-то подвигается, только что-то меня все в жар бросает. И по всему телу мурашки бегают.

Но вот как-то утром старуха вошла к нему в большом волнении и объявила:

– У желтухи семь штук вывелось. Остальные три болтуны.

У Туана забилось сердце. Сколько-то окажется у него?

– А скоро это будет? – спросил он с тревогой, словно женщина, которая собирается родить.

Старуха, боясь неудачи, сердито ответила:

– Надо думать, скоро!

Они стали ждать. Собрались и приятели Туана, которые знали, что срок подходит, и тоже беспокоились.

По всей деревне только об этом и судачили, то и дело бегали справляться у соседей.

Часам к трем Туан задремал. Теперь он спал половину дня. Вдруг его разбудило непривычное щекотание под правым боком. Он протянул туда левую руку, и что-то живое, все в желтом пуху, зашевелилось у него под пальцами.

Он так взволновался, что закричал и выпустил цыпленка, а тот побежал по его груди. В кабачке было полно народу. Все бросились к двери, набились в каморку, окружили кровать Туана, словно палатку фокусника, а прибежавшая старуха осторожно высвободила птенца, который запутался в бороде ее мужа.

Все молчали. День был жаркий, апрельский. В открытое окно было слышно, как желтая наседка клохтаньем сзывала своих новорожденных цыплят.

Туан, весь потный от волнения, тревоги и ожидания, прошептал:

– У меня еще один вот сейчас вывелся, под левым боком.

Жена засунула в постель длинную костлявую руку и вытащила второго цыпленка с ловкостью и осторожностью повивальной бабки.

Соседям захотелось поглядеть на него. Цыпленка передавали из рук в руки, разглядывали его, словно какое-то чудо.

В следующие двадцать минут не вывелось ни одного цыпленка, зато потом сразу вылупилось четыре.

Зрители зашумели. А Туан улыбался, радуясь такой удаче, и начинал гордиться своим необыкновенным отцовством. Ну еще бы, такие, как он, конечно, редкость! Вот уж, правда, выдумщик!

Он объявил:

– Шестеро! Вот так крестины, ей-богу!

Зрители громко расхохотались. В кабачок набились новые посетители. Остальные дожидались своей очереди перед дверьми. Все спрашивали друг у друга:

– Сколько там у него?

– Шесть штук.

Старуха отнесла наседке это новое прибавление семейства, и та отчаянно клохтала, взъерошив перья и растопырив крылья, чтобы укрыть всех своих цыплят.

– Еще один! – закричал Туан.

Однако он ошибся: их оказалось трое! Вот это было торжество! Самый последний вылупился из скорлупы в семь часов вечера. Все яйца оказались хорошие! И Туан, с ума сходя от радости, торжествующе целовал в спинку слабенького птенчика, чуть не задушив его своими губами. Охваченный материнской нежностью к крохотному существу, которому дал жизнь, он хотел было оставить этого цыпленка до завтра у себя в кровати, но старуха и этого отнесла к наседке, не слушая никаких просьб своего мужа.