Тень Ирода [Идеалисты и реалисты] - Мордовцев Даниил Лукич. Страница 51

Левин опять молчал.

— Савин, — подсказал один подьячий.

— Да-да, Василий Савич, спасибо, дружок Василий Савич, что глаза мне открыл... Ну так как же насчет печатей-то? Где эти корабли с ними стоят? У Котлина острова, говоришь? Вот бы мне изловить их, печаталыциков-то этих, да в Тайную. А? Как ты думаешь, дружок?

Молчание.

— Так и митрополит Стефан, говоришь, знал об этом? А? Как же ему, святителю, не стыдно было от меня таить? А мы с ним други-приятели. Ну-ну! Вот истинно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Ну, а насчет самого антихриста-то? Так ты, дружок, заподлинно ведаешь, что он во место царя к нам явился? А? Каков молодец! Как подвел-то нас всех! Каково! Ну, если б не ты, Василий Савич, если б ты не вывел его «а чистую воду — быть бы нам всем с печатями.

Потом, подойдя к подсудимому и ласково глядя ему в глаза, спросил:

— Какое твое иноческое имя?

— Варлаам.

— Так ты, чернец Варлаам, стоишь на том, что показал ныне на допросе?

— Стою.

— Ну, так теперь, друг мой, мы с тобой об этом в застенке поговорим. Без этого нельзя, — так, пустая форма, как ныне модники говорят, — одна пустая форма этот застенок, и больше ничего. Разговаривать в застенке — все одно, что после бани блины есть: весело, и на душе легко становится.

А потом, обратясь к секретарю, Ушаков сказал:

— Напиши синоду, чтобы он незамедлительно обнажил инока Варлаама от монашеского чина. А также послать нарочных за всеми, которые значатся в его оговоре.

Он махнул рукой, Левина увели.

— До свиданья, мой друг, — сказал ему вслед Андрей Иванович. — Вот оно что значит книг-то зачитываться, от них и мысли пойдут, а мысли никогда до добра не доводят, — заметил Ушаков по уходе Левина. — Нет ничего хуже мыслей. А жили бы тихо, по нашему — держали бы синицу в руках, — ну, и лучше было бы.

Андрей Иванович был реалист до мозга костей, он твердо помнил, что обухом всякую плеть перешибешь. Но зачем ее перешибать, когда можно расплести? И он расплетал.

В тот же день нарочные поскакали в Петербург, в Пензу, в Симбирск, в Саранск, в Жадовскую пустынь, в Левино, в Конопати, в Рязань. Со всех сторон везли оговоренных, которые должны были помочь развязать страшный узел, завязанный Левиным.

Начались допросы, передопросы, очные ставки и пытки, пытки без конца. Андрей Иванович как сыр в масле катался. В каких-нибудь две-три недели он успел стянуть к узлу все нитки, концы которых были разбросаны по всей России, начиная от Петербурга и кончая Конопатями и деревней Левиной.

В десятых числах мая дело казалось ему до того ясным и таким интересным, что когда 13 мая Петр выехал из Москвы в Астрахань, то Ушаков послал свой доклад по этому делу вдогонку за царем, спрашивая его:

«Старцу Левину по окончании розысков какую казьнь учинить и где, в Москве или на Пензе?»

«Он же, Левин, показал на родственников своих, четырех человек, что при них злые слова в доме говорил, да вышеписанные же слова говорил он в церкви всенародно при капитане да при комиссаре».

«По его же, Левина, расспросу касается нечто до рязанского архиерея, токмо ныне без расспросу старца Прозоровского нельзя того явственно признать, и ежели по расспросу онаго покажется до него, архиерея, важность, и его допрашивать ли и где, в синоде ли или в Тайной канцелярии, и как его содержать?»

Доклад этот застал Петра уже в Коломне, куда он, отправляясь в персидский поход, приплыл из Москвы водою.

Доклад подали ему в тот момент, когда он собирался выходить на берег. Прочитав бумагу, он сказал с сердцем:

— Опять попы да монахи! Они, точно кроты, роют под мой трон. О! Долгогривые и долгоязычные! Если я не укорочу им эти языки, то дети, внуки и правнуки их, рано ли, поздно ли, перевернут вверх дном российское царство... Кроты выйдут из земли, попомните меня! — сказал он, обращаясь к окружающим. — Теперь они без глаз, воют, яко слепые, из-за перстного сложения и из-за трегубой аллилуии. А тогда у них глаза будут, и они объявят войну царям и Богу, и еще неведомо, на чьей стороне останется виктория.

И он тут же положил резолюции по каждому пункту доклада. Против первого пункта, где Ушаков спрашивал — «В Москве или на Пензе учинить Левину казьнь», царь собственноручно написал: «На Пензе». По второму пункту Петр положил резолюцию: «Следовать и смотреть, дабы напрасно кому не пострадать, понеже и временем мешается, и завирается» (т. е. Левин и путается и завирается). Относительно Стефана Яворского царь написал: «Когда важность касаться будет, тогда сенату придти в синод и там допрашивать, и следовать чему подлежит».

Потом, обращаясь к приближенным, Петр сказал:

— Сей малороссийский народ и зело умен, и зело лукав. Он яко пчела любодельна дает российскому государству и лучший мед умственный, и лучший воск для свещи российского просвещения, но у него есть и жало. Доколе россияне будут любить и уважать его, не посягая на свободу и язык, дотоле он будет волом подъяремным и светочью российского царства; но коль скоро посягнут на его свободу и язык, то из него вырастут драконовы зубы, и российское царство останется не в авантаже.

XXVI

ЛЕВИН В ЗАСТЕНКЕ

Ярко блестят золотые маковки и кресты московских церквей под жаркими лучами летнего солнца. Дня еще немного прошло, но железные крыши и каменные заборы успели накалиться до того, что воробьи и голуби ищут зелени, а люди прячутся в тень, неохотно показываясь на солнце.

Только одна седая голова жарится на солнце. Старик, обвешанный сумками, опираясь на клюку, бродит у генерального двора перед сенатом и что-то бормочет. Он чем-то серьезно занят. Вынимает поочередно то из той, то из другой сумки разные зерна — пшено, крупу, рис, и, изображая из себя сеятеля, сеет все это прямо на мостовую. Всякое его движение сопутствуется голубями и воробьями, которые, расставаясь с тенью крыш и зеленью палисадников, кучами слетаются на мостовую и клюют рассеиваемые седым стариком зерна.

— Ах вы, Божьи нахлебнички! — обращается старик к воробьям. — Проголодались, поди... А ни сеять, ни жать, ни в житницы собирать не умеете? Да куда вам? Люди бы все у вас отняли.

Завидев кошку, которая пробиралась к воробьям, он бросился на нее с клюкой.

— Ах ты, Андрюшка Ушаков! — прикрикнул он на нее. — Ишь подбирается к глупым воробушкам. У тебя, чай, в Тайной и без того мышей довольно.

На одной из церквей пробило восемь часов. Старик перекрестился.

— Одним часом меньше стало, — сказал он про себя. — И им одним часом меньше мучиться осталось.

Один голубь сел ему на плечо. Умные глазки старика засветились молодою радостью.

— Что, гуля-умница, догадался? — ласково сказал старик. — А он не догадывается доселе: если б и я, как он, вздумал учить гулю дубинкой, то гуля давно бы в лес улетел.

— Бог в помощь, Фомушка, — это и был Фомушка-юродивый. — Ты все с своими детками?

Это говорил благообразный старичок, по-видимому, купец.

— С детками, — отвечал Фомушка. — А ты все с своим сынком, с аршином?

И при этом пояснил говорком:

Аршин — аршин,
Купецкой сын,
Не сеет, не жнет,
А все хлеб жует
И рубли кует...

— Верно, верно, Фомушка, — согласился купец. Звяканье кандалов заставило их оглянуться.

К воротам генерального двора подходил арестант, закованный в ручные и ножные железа и сопровождаемый солдатами.

Фомушка, вглядываясь в него, тихо проговорил: «Бедный, бедный воробушек! Года два назад ты прыгал в Питере, на Троицкой площади, с отцом Варсонофием... Видал я тебя и с господами офицерами у Малой Невы... Видал я, как ты вылетал потом из Невской лавры, а Фомушка в те поры плакал о своей внучушке — горлинке, Веруше, что монастырские вороны заклевали...»

Звяканье кандалов смолкло. Арестанта ввели во двор.