Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана - Мориер Джеймс Джастин. Страница 25
Наконец около полуночи послышался сильный стук в двери; вслед за тем топот множества башмачков и говор нескольких женщин потрясли воздух, закупоренный в высоких стенах терема, и сварливый голос ханум отразился во всех углах здания. Свет ручных фонарей рисовал на противоположной стене тени проходящих обитательниц этого недоступного убежища, и я узнал между ними изящные черты моей возлюбленной. Спустя несколько минут она взбежала на крышу, с тем чтоб сказать мне в двух словах, с большою осторожностью, что сегодня она никак не может прийти ко мне, по той причине, что сестра госпожи умерла в высочайшем гареме скоропостижною смертью, как полагают, от яду, подмешанного в кофе одною из её соперниц; что ханум отправилась туда поутру, взяв с собою всех своих невольниц, для усиления крику, рыдания и воплей, необходимых при подобном случае; что с самого полудня все они вопили, рыдали, кричали, пока не осипли, и что там было им очень весело. Она пожала мне руку и, удаляясь, ещё примолвила, что госпожа её уже исполнила обряд рвания на себе платья, но так удачно, что, невзирая на жестокость своего отчаяния, разорвала ферязь только в нескольких местах, и то по швам, потому что эта была любимая её ферязь; что завтра будет погребение, и они, чуть свет, опять пойдут рыдать, за что она получит от госпожи чёрный платок и будет кушать сласти на кладбище. Обещав мне назначить в скором времени свидание, она исчезла.
На следующее утро я случайно взглянул на двор андаруна и удивился, увидев на дереве голубое покрывало. Прекрасная Зсйнаб, весёлая, как серна в пустыне, бегала по двору и, улыбаясь, подавала мне знак рукою, чтоб я приходил к ней поскорее. Я не знал, на что решиться: дрожь пробежала по коже при мысли, что я должен проникнуть в святилище, куда ни один посторонний мужчина не смеет войти безнаказанно. Но кто испытал силу любви, тот с первого слова догадается, чем кончилось моё недоумение: я мгновенно очутился среди двора андаруна.
– Не бойся, Хаджи, не бойся, – сказала Зейнаб, когда я спускался к ней по лестнице, – я одна дома – ты будешь другой; если наше счастие непеременчиво, то целый день будет наш.
– Это что за чудо? – вскричал я. – Где ханум? Где ваши невольницы? Как спасусь я отсюда, если мирза неожиданно завернёт к нам?
– Говорю, не бойся, – отвечала Зейнаб, – я заперла двери накрепко, и ты успеешь ускользнуть, пока я отворю. Но мирзы нечего опасаться: госпожа с невольницами ушла хоронить сестру; и как я одна оставалась дома, то она всё наперёд обдумала и приняла такие меры, что старый пёс, хаким-баши, на три часа пути не подойдёт к своему гарему. Ты сам, кажется, не веришь тому, чтобы планета нашего счастия находилась в таком восхождении: но мы, видно, познакомились с тобою в благополучный час. Всё сладилось как нельзя лучше. Моя злодейка, грузинка, присоветовала барыне взять с собою вместо меня нашу старую Лейли, потому что она умильно рыдает при погребениях, будучи с малолетства обучена этому искусству, тогда как я, воспитанная между курдами, ничего в этом не смыслю, не зная персидских обрядов; всё это для того, чтоб лишить меня чёрного платка и сластей. Я показывала, будто недовольна таким распоряжением, разбранила грузинку и, когда все уходили, не хотела пустить Лейли. Но, слава аллаху, ханум насильно приказала мне остаться – и теперь я твоя!
Зейнаб подскочила, обняла меня за шею, поцеловала и сама побежала в кухню за завтраком. Между тем мне осталось довольно времени рассмотреть в подробности внутреннее расположение гарема.
Сперва вошёл я в комнату самой ханум. Огромное окно из тёмного стекла, занимающее почти всю стену, выходило на двор, то есть в сад. В углу была софа, на которой ханум просиживала целые дни и курила кальян; она состояла из толстого войлока, сложенного вдвое, в виде подстилки, и длинной подушки, обшитой золотою парчою, с двумя золотыми кистями по углам. Вся софа была покрыта чехлом из тонкой кисеи. Возле неё лежали зеркало с прекрасно расписанною рамкою, тар, бубен и ящичек с разными женскими принадлежностями, как-то: сурьмою для украшения век; кисточкою, служащею для этой цели; парою запястий с талисманами, особенным родом диадемы, называемым тузульфэ, которая затыкается за волосы и висит на лбу; ножиком, ножницами, иголками и прочее. Постель её лежала свёрнутая, в противоположном углу комнаты, в суконной обёртке, с белыми и голубыми полосами. Несколько рисунков без рамок были приклеены к стенам, а в последнем конце комнаты стоял шкал с открытыми полками, убранный хрустальною и стеклянною посудою, серебряными подносами, чашками и рукомойниками. В том же шкапу скрывалось несколько бутылок ширазского вина, из которых одна была недавно откупорена и, по-видимому, служила к подкреплению сил опечаленной потерею сестры госпоже перед выходом её на похороны. Откупоренная бутылка удостоверила меня, что и смиренный супруг крикливой ханум, который выдаёт себя за такого строгого мусульманина, принадлежит к числу обожателей ненавистного небу напитка.
Я посетил также комнаты служанок, но не нашёл в них ничего достопримечательного. Между тем Зейнаб принесла на огромном подносе превосходный завтрак, который состоял из белого, как снег, рису, приготовленного в виде пилава: жаркого, изрезанного мелкими кусками и завёрнутого в большой лист хлеба; исфаганской дыни; нескольких груш и абрикосов; яичницы, сыру, луку-порею, кислого молока, шербета двух различных сортов и свежей патоки.
– Откуда взяла ты все это, ради твоей матери? – спросил я, посматривая с удовольствием на это множество отменных блюд и покручивая усы. – В один миг ты состряпала завтрак, достойный самого шаха!
– Не беспокойся о том, откуда я его взяла, а кушай на здоровье, – отвечала она. – Госпожа моя велела готовить всё это для себя; но потом раздумала и решилась завтракать в городе, у одной своей родственницы. Садись и наслаждайся кейфом; аллах велик!
Мы уселись на софе сердитой ханум и в несколько минут очистили все блюда: за этим помыли руки, поставили перед собою бутылку вина и, испивая первый стакан заветной влаги, поклялись бородою пророка, что во всём мире нет существ счастливее нас двоих. В пылу любовного восторгу, я взял в руки тар и пропел моей возлюбленной песню из Хафиза, которой выучился, прислуживая некогда в бане.
Зейнаб была в восхищении: она, с тех пор как родилась на свет, не слыхала ничего подобного. Так, забывая взаимно, что мы злосчастные создания аллаха – она невольница, а я слуга без жалованья, – мы веселились и пировали, как будто всё, что нас окружало, было собственность наша; как будто вино и наша любовь будут продолжаться вечно.
Я пропел ей ещё несколько песен и выпил столько же стаканов вина. Наконец, видя, что и вино, и моя поэзия совершенно исчерпались, я обратился к Зейнаб и просил её рассказать, как она прежде обещала, историю её жизни.
– На мой глаз и мою голову! – сказала она весело и начала следующими словами.
Глава XXI
История курдской невольницы
– Мой отец, Окуз-ага, начальствовал над одним курдским поколением и своими подвигами прославился во всём Курдистане. Матушки я никогда не видала, потому что, как сказывали домашние, родилась на свет от таинственных обрядов, совершаемых без свечей, [59] в селении Керенде. Я воспитывалась вместе с жеребёнком, мать которого – благороднейшей арабской породы – содержалась в самом гареме нашем, занимала в нём лучшее и теплейшее место и удостаивалась со стороны моего родителя большего попечения и внимания, нежели его жёны. Когда эта кобыла умерла, плач и стоны раздавались в целом улусе. Впоследствии жеребёнок заступил её место в сердце моего отца, и он берёг его себе для верховой езды; эта лошадь слывёт первым бегуном в Курдской степи. Увы! Страсть наша к этим животным была причиной всех наших несчастий.
Поколение наше с давнего времени жило в той стране Курдистана, которая принадлежит Турции и составляет часть Багдадского пашалыка. Мы считали себя независимыми; но как пасли стада свои на турецкой земле, то и должны были участвовать во всех военных предприятиях местного паши, которому в подобных случаях выставляли сильный отряд конницы, известной в целом мире быстротою своих коней и редкою ловкостью всадников. Отец мой, мужчина исполинского росту, с длинными на пядень усами, севши на своего аргамака, уподоблялся огромному дубу, распространяющему ветки свои над мелким кустарником. Когда, бывало, насунет он на лоб свой чёрный бараний башлык, то нам самим страшно было на него глядеть. Но я никогда не забуду того великолепного зрелища, когда увидела его в кольчуге и блестящих латах, с остроконечным шлемом на голове, украшенном павлиньими перьями, скачущего на бодром коне, среди тысячи столь же прекрасно вооружённых воинов из нашего поколения, отправлявшихся под его предводительством в помощь паше против ваххабитов. На зыблющемся копье его, сделанном из огромной трости, развевалась кисть волос – лестное доказательство храбрости: это украшение получил он, по определению всего улуса, за убиение собственною рукою нескольких человек неприятелей. Он был в ту минуту предметом удивления смотрящих и оправдывал собою то отличное внимание, которое правитель Багдада, умевший ценить воинские его доблести, оказывал ему во всех случаях.
59
…от таинственных обрядов, совершаемых без свечей… – Здесь отражено измышление о том, будто курды-езиды совершают оргии массового совокупления в темноте, при погашенных светильниках («Черагкуш» – «потушенный светильник»).