Джаз - Моррисон Тони. Страница 18

– эти руки выхватили у нее нож, который она уже месяц как потеряла и очень удивилась, увидев теперь его острие над высокомерным замкнутым лицом девушки.

Он соскользнул, оставив лишь вмятину под ухом, вовсе не страшную, просто складочку. Она бы на этом и успокоилась: на складке под ухом, но той Вайолет было мало, та отбивалась что есть сил от сильных юношеских рук и, надо сказать, задала мальчикам жару. Пришлось им позабыть на время, что перед ними пятидесятилетняя женщина в пальто с меховым воротником и шляпе, глубоко надвинутой на правый глаз, даже удивительно, как она умудрилась найти дверь в церковь, не то что попасть ножом в нужное место. Пришлось парнишкам нарушить закон, усвоенный с детства – что старших надо уважать. Забыть, чему их учили старики, следившие водянистыми глазками за каждым их движением, ничего не оставляя без комментария и обсуждая друг с другом подробности. И чему учили люди помоложе (вроде Вайолет), тетушки, бабушки, подруги матерей и сами матери, которые тоже любили посудачить о них, но могли и сказать им все, что они о них думают, коротко и ясно, оборвать их резким «Прекрати это немедленно!», несшимся изо всех окон и дверей в радиусе двух кварталов. И они прекращали это, убирались со своим этим куда– нибудь подальше, с глаз долой – за дорогу, в безлюдный скверик, а еще лучше, в тень надземки, где по недостатку света не видать, что именно не разрешали тети мальчику, все равно своему или чужому. Мальчики делали по– своему. Забыли главное правило жизни и целиком сосредоточились на широком блестящем лезвии, потому что, кто знает, что у нее еще на уме. А может быть, они представляли, как они будут сидеть, жалкие, за столом и объяснять тем же тетям или, упаси Боже, дядям, отцам, взрослым братьям, друзьям и соседям, почему они стояли как истуканы, позволяя женщине с меховым воротником делать из себя идиотов и изгадить торжественное и почетное дело, ради которого были надеты белые перчатки. Пока они не повалили ее на пол, она не угомонилась. А звук, вырвавшийся из ее груди, скорее, принадлежал существу в шкуре, а не в пальто.

К мальчикам-распорядителям присоединились мужчины с хмурыми физиономиями, и они вместе вытащили брыкающуюся и рычащую ту Вайолет. Сама же она тем временем удивленно наблюдала за происходящим. Когда-то в Вирджинии она действительно была сильной, таскала копны с сеном, запрягала мулов не хуже здорового мужика. Но двадцать лет в парикмахерском ремесле сделали свое дело, размягчили мышцы, растопили броню, когда-то покрывавшую ее ладони. Как от ношения ботинок исчезла грубая кожа на ступнях, так от городской жизни пропала сила в спине и руках, которой она раньше гордилась. Но та Вайолет силы не потеряла. С ней едва справились юные распорядители и пришедшие им на помощь взрослые мужчины.

И напрасно та Вайолет выпустила попугая. Он разучился летать и просто сидел, дрожа, на подоконнике снаружи. Когда она прибежала домой после того, как ее вышвырнули из церкви, ни она, ни та Вайолет были не в состоянии слышать «Я тебя люблю». Она ходила из угла в угол и старалась не смотреть в его сторону, но попугай-то видел ее и скрипел свое слабенькое «Люблю» сквозь оконное стекло.

Джо, исчезнувший из дому с Нового года, не пришел ни в этот вечер, ни на следующий, зря ждала его кастрюлька с коровьим горошком. К нему зашли Стак и Джистан сказать, что в пятницу не придут играть в карты, и неловко мялись в прихожей, пока Вайолет смотрела на них остановившимся взглядом. Она не могла не знать, что попугай все еще тут, ведь она то и дело спускалась вниз и высовывалась из парадной посмотреть, не идет ли Джо. В два, потом в четыре утра совершала она свой выход и никого не видела на темной улице, кроме полицейских и кошек, писающих на снегу. Дрожащий попугай, едва ворочая своей желто-зеленой головкой, всякий раз говорил ей: «Люблю тебя».

– Пошел вон, – сказала она ему. – Убирайся отсюда!

На второе утро он убрался. Вайолет нашла только легкое желтое перышко с зеленым кончиком в подвале у крыльца. Так и исчез безымянный. Она называла его «мой попугай». «Мой попугай». «Люблю тебя». «Люблю тебя». Собаки его съели, что ли? Или какой-нибудь ночной прохожий поймал его и забрал к себе домой, где наверняка нет ни зеркал, ни запаса имбирного печенья? Или до него дошло, наконец? Что он говорил ей: «Люблю тебя», а она называла его «моим попугаем» и ни разу не ответила ему тем же, и даже не удосужилась дать ему имя – он понял и улетел на крыльях, которые не расправлял шесть лет. На крыльях, онемевших от бездействия, потускневших в электрическом свете квартиры с никуда не выходящими окнами.

Коктейль кончился, и хотя ее желудок был переполнен, она заказала еще и села за один из маленьких столиков, которые Дагги поставил у себя в нарушение закона, гласившего, что раз он так сделал, то теперь его аптека считается рестораном. Здесь, спрятавшись за стеллаж со старыми журналами, она могла спокойно сидеть и наблюдать, как тает пена в стакане и кристаллики мороженого теряют свою угловатость, превращаясь в мягкие блестящие лепесточки, похожие на раскисшее мыло, слишком долго пробывшее в воде.

Она собиралась захватить из дому «Источник силы» доктора Ди и средство для прибавки веса и добавить их в коктейль, потому что сам по себе он, похоже, никак на нее не действовал. Ее круглые бедра исчезли, как исчезла сила в руках и спине. Может быть, той Вайолет – знавшей, куда девался кухонный нож и имевшей достаточно силы, чтобы им орудовать, – удалось сохранить и бедра. Тогда почему же, если она такая сильная и у нее все еще круглые бедра, почему она гордилась своей попыткой убить мертвую девицу, а она именно гордилась. Когда она думала о той Вайолет, смотревшей на мир ее глазами, она понимала, что никакого стыда у нее нет, никакой муки. Это принадлежало только ей, вот она и сидела за незаконным столиком, спрятавшись за журнальной полкой, и месила соломин кой шоколадный Коктейль. Ей тоже могло быть восемнадцать, как той девице у полки с журналами, читающей «Колиерс», чтобы потянуть время и не уходить из аптеки. Интересно, заглядывала ли Доркас в «Колиерс», когда была жива? Или ей нравился журнал «Либерти»? Замирала ли над фотографиями стриженных под фокстрот блондинок? Или джентльменов в туфлях для гольфа и фуфайках с острым вырезом? Да нет, на кой они ей сдались, если польстилась на мужика, который ей годился в отцы. Который ходил не с клюшкой для гольфа, а с чемоданом пробного косметического товара фирмы «Клеопатра». Чьи носовые платки были не из тонкого батиста и не выглядывали уголком из жилетного кармашка, а наоборот, были большие, красные и в каких-то подозрительных белых пятнах. В холодные зимние вечера он, верно, клянчил, чтобы она согрела ему своим телом постель, прежде чем самому залезть под одеяло. Или это была его обязанность? Уж точно он позволял ей забираться ложкой в свою порцию мороженого и соскребать подтаявшие края, а в кино «Линкольн», когда она запускала руку в его кулек и таскала оттуда воздушную кукурузу, он и не думал возмущаться, сукин сын. А когда по радио пели «Крылья над Иорданом», он делал звук потише, чтобы слышать, как она подпевает, а не погромче, чтобы заглушить ее подвывание: «Положи меня, милый». И поворачивал подбородок к лампочке, чтобы она могла выдавить заросшую волосяную луковицу, подлец. И еще другое паскудство. (Коктейль уже выдохся и превратился в холодную бурду.) Премия в двадцать пять долларов за удачную торговлю – цена ночника с голубым абажуром или атласного женского халата светло-лилового цвета – он что, все отдал ей, корове? Повел ее в субботу в «Индиго», выбрал место, где потемнее и чтоб музыка была слышна, в глубине зала за круглым столиком, там есть такие, из чего-то черного и гладкого, а сверху скатерть чистейшая, пил неочищенный джин с красным сиропом, чтобы было похоже на лимонад, она-то, конечно, пила как раз лимонад, из широкого бокала с тоненькой ножкой, как у цветка, а другой рукой, в которой не было стеклянного цветка, она выстукивала ритм на его ноге, на его ноге, на его ноге, ноге, ноге, и он покупал ей нижнее белье, выстроченное розовыми бутонами и фиалками [13], слышите, фиалками, и она надевала его, хотя оно было слишком тонкое и неподходящее для комнаты, где днем наверняка не работало отопление, пока я была, где? Где? Бежала по ледяному тротуару на чью-нибудь кухню стричь и причесывать? Пряталась в парадной от ветра, высматривая трамвай? Да где бы ни была, везде было холодно, и мне было всегда холодно, и никто не забирался в постель, чтобы согреть мне простынки, не протягивал руку поправить сползшее одеяло, натянуть по уши, так иногда было холодно, и, может, поэтому нож попал как раз под ухо. Да, поэтому. И поэтому им пришлось повозиться со мной, прежде чем повалить на пол и оттащить от гроба, в котором лежала она, мерзавка, взявшая то, что принадлежало мне, что я сама себе выбрала и хотела сохранить, НЕТ! та Вайолет не ходит по городу, не разгуливает по улицам в моей шкуре, не смотрит моими глазами, черт побери, та Вайолет – это и есть я! Это я таскала сено в Вирджинии, и я управлялась с четверкой мулов не хуже здорового мужика. Я выбегала посреди ночи в тростниковое поле, где из-за шелеста листьев не услышишь ползущей змеи, я стояла, затаив дыхание, боясь пропустить его шаги, какие к черту змеи, мой возлюбленный шел ко мне и что, и кто мог разлучить меня с ним? Сколько раз, сколько раз я колола горы поленьев и щепы на растопку вдвое больше, чем надо, чтобы эти бездельники не явились требовать дров как раз в тот момент, когда я собиралась к моему Джо Трейсу моему вот что хотите делайте он был мой Джо Трейс. Мой. Я его выбрала изо всех других никого не было лучше него любая бы торчала ради него посреди ночи на тростниковом поле а днем забывалась бы в мечтах до такой степени что сбивал ась с дороги в чистое поле и потом никак было не загнать мулов назад. Любая, не только я. Может быть, она увидела. Не пятидесятилетнего мужчину с чемоданчиком косметического товара, а моего Джо Трейса, моего Джо, каким он был тогда, в Вирджинии, с квадратными плечами, весь будто светившийся изнутри, он смотрел на меня своими разноцветными глазами, и ему никто не был нужен, кроме меня. Могла она увидеть его такого? Сидя рядом с ним в «Индиго» и барабаня пальцами по его мягкой как у ребенка ляжке, чувствовала ли она, какой была его кожа тогда – тугая, чуть не лопавшаяся под напором железных мышц? Чувствовала ли она, знала ли она это? Это и другое, о чем мне тоже следовало знать, но чего я не знала. Скрытые потаенные вещи, которых я не замечала. Не потому ли он позволял ей залезать в свое мороженое и запускать пятерню в воздушную кукурузу с солью и маслом? Что она видела в нем, молоденькая девочка, только что после школы, с распущенными косичками, первой помадой на губах и первыми туфлями на высоком каблуке? А он, что увидел он? Юную меня с темно-золотистой кожей вместо черной? С длинными волнистыми волосами? Или вовсе не меня? Ту .меня, которую он любил в Вирджинии, потому что поблизости не было девицы Доркас? И в этом все дело? О ком он думал, когда встречал меня среди ночи на поле сахарного тростника? О ком-то золотом, вроде моего золотого мальчика, смутившего мое девичество не хуже самого распрекрасного любовника, хоть я его в глаза не видела. Господи, спаси, сохрани и помилуй, если это так, ведь я знала и любила его, золотого, больше всех на свете, кроме разве что Тру Бель, которая сама же внушила мне эту любовь. Так вот оно что? В тростнике он искал девушку, уготовленную ему в будущем, но сердце его уже знало ее, а я обнимала его, желая вместо него золотого мальчика, которого я так и не увидела? Из чего можно заключить, что я с самого начала была заменой, и он тоже.

вернуться

13

Вайолет – фиалка (англ.).