Возлюбленная - Моррисон Тони. Страница 30
Все сорок шесть человек просыпались, разбуженные выстрелом из винтовки. Все сорок шесть. Трое белых шли вдоль канавы, одну за другой отпирая двери. Внутрь ни один не заходил. Когда последний замок был отперт, они шли в обратном направлении и поднимали решетки, одну за другой. И один за другим появлялись черные – мгновенно и без удара прикладом, если они уже пробыли здесь больше одного дня; мгновенно получавшие этот удар, если, подобно Полю Ди, были новичками. Когда все сорок шесть стояли в ряд на краю канавы, второй выстрел служил сигналом подниматься наверх, на земляную площадку, расположенную выше уровня их жилищ. Там на земле была разложена самая крепкая в Джорджии цепь, специально выкованная вручную. Каждый из сорока шести наклонялся и ждал своей очереди. Первый подбирал с земли конец цепи и продевал в дужку на своих ножных кандалах. Потом распрямлялся и, отступив в сторону, передавал конец цепи следующему узнику, который проделывал то же самое. По мере того как цепь продвигалась все дальше и дальше и каждый из чернокожих по очереди занимал место первого, цепочка людей постепенно разворачивалась лицом к тем норам, из которых они только что выползли. Никто друг с другом не разговаривал. По крайней мере с помощью слов. Все, что нужно, можно было прочесть по глазам: «Помоги мне сегодня с утра, нехорошо мне что-то»; «Я справлюсь»; «Смотри, новенький»; «Тише, тише, не спеши!».
Когда последний узник оказывался прикованным к цепи, все они опускались на колени. Роса к этому времени чаще всего уже превращалась в густой туман. Иногда очень густой; и если собаки молчали и только сопели, то можно было услышать воркование горлинок. Стоя на коленях в тумане, они ждали, какая блажь теперь придет в голову охраннику, а может, двоим или даже троим. А может, всем сразу. Захотят, чтобы кто-то из узников исполнил какую-нибудь их прихоть, а может, вообще ничего не пожелают.
– Завтрак прикажете? Хочешь позавтракать, ниггер?
– Да, сэр.
– Ты голоден, ниггер?
– Да, сэр.
– Ну так получи.
Иногда стоящий на коленях человек выбирал выстрел в голову, предпочитая это удару в мошонку. Поль Ди все это видел впервые. Он смотрел на свои беспомощные руки, чуял запах охранника, слушал его тихое ворчание, так похожее на воркование голубей в тумане, и стоял на коленях рядом с тем, чуть правее, ткнувшимся в грязь лицом. Он был уверен, что теперь его очередь. Рвотный позыв заставил его скорчиться, но вырвало его одной слюной. Охранник тут же огрел его по плечу прикладом, а другой поскорее отпрыгнул от новичка, чтобы не испачкать блевотиной штаны и башмаки.
– Хай-й-й-й!
Это было второе, после «Да, сэр», выражение, которое негру разрешалось произносить каждое утро, и свинцовая цепь придавала этим словам особый вес. Поль Ди так и не определил до конца, как тому негру удавалось подавать этот сигнал вовремя. Этого человека прозвали Сигнальщиком, и Поль Ди сперва считал, что охранники дают ему знать, когда нужно крикнуть, чтобы заключенные встали с колен и начали танцевать свой «тустеп» под перезвон тяжелых, ручной работы кандалов. Позже он догадался, что это не так. А в тот, самый первый, день он решил, что «Хай!» на заре и «Хо!» с наступлением вечера – это прямая обязанность Сигнальщика, потому что только он один знает, когда пора – когда работа вся выполнена, а сил уже не осталось.
Приплясывая в цепях, они длинной вереницей брели вокруг поля через лес до тропы, ведущей прямо к поразительной красоты горе из полевого шпата. Когда Поль Ди впервые увидел эту гору, безумный поток, что кипел у него в крови, стал понемногу стихать, как стала стихать и внутренняя дрожь. Зажав в руках кувалду, под предводительством Сигнальщика, люди врубались в камень. Они выбивали его из скалы, выпевали песней, до неузнаваемости изменяя слова. Они так уродовали эти слова, что даже отдельные их слоги, казалось, получали особый смысл. Они пели о женщинах, которых когда-то знали; о детях, которыми сами были когда-то; о животных, которых когда-то приручили; о хозяевах, об их детях и женах; о мулах и собаках и о бесстыдстве жизни. С любовью пели они о кладбищах и могилах и о сестрах своих, давно уже ушедших в мир иной. И еще они пели о жаренной на лесной лужайке свинине; о домашней еде, подогретой на сковородке; о рыбе, бьющейся на леске; о соке сахарного тростника, о дождях и о качалках на верандах домов.
И они больно били словами своих песен. Тех женщин – за то, что знали их когда-то, но больше никогда их знать не будут; и детей, которыми были когда– то, но никогда уж не вернутся в свое детство. Они так часто и так жестоко убивали в своих песнях белого босса, что приходилось снова возвращать его к жизни, чтобы потом еще разок поизмываться над ним всласть. Запомнив когда– то вкус горячего пирога, съеденного в сосновом лесу, они старались убить даже эту память о пироге. А уж когда пели любовные песни самому мистеру Смерти, то непременно разбивали ему голову. Но чаще других они убивали ту ненавистную кокетку, которая зовется Жизнью, за то, что обманывала их и влекла за собой; заставляла их думать, что каждый следующий восход солнца стоит того, чтобы на него посмотреть и когда-нибудь жизнь наконец станет жизнью. Лишь убив эту проклятую кокетку, они смогут почувствовать себя в безопасности. Наиболее удачливые – те, кто успел пробыть здесь достаточно много лет и за это время мысленно изуродовал, искалечил, а может, даже похоронил свою жизнь, – присматривали за остальными, которые все еще верили порой ее дразнящим задорным взглядам и объятиям, ее нежным призывам, заставляющим смотреть вперед, вспоминать и оглядываться назад. Это были те, чьи усталые глаза говорили: «Пособи, плохо мне что-то», – или: «Берегись!», и это значило, что, возможно, наступил тот самый день, когда человек загнан окончательно, когда он сломался настолько, что готов есть собственное дерьмо или убежать, а именно в такой момент и надо было быть начеку, потому что если бы один решился на побег – все остальные сорок шесть потянулись бы за ним, связанные цепью, и невозможно было бы сказать, кто сделал первый шаг и сколько человек будут теперь убиты.
Собственной жизнью еще можно рискнуть, но не жизнью брата. Так отвечали другие глаза. «Тише, тише, успокойся, – говорили они. – Держись за меня».
Восемьдесят шесть дней – и жизнь наконец умерла. Поль Ди бил ее головой о камни изо дня в день, так что она уже и пикнуть не смела. Восемьдесят шесть дней, и его руки были теперь спокойны, спокойно ждали всю ночь, заполненную вознею крыс, этого «Хай-й-й-й!» на рассвете и остервенело сжимали тяжелую кувалду. Жизнь катилась дальше – по мертвецам. Или ему так казалось.
Шли дожди.
Змеи спускались с ветвей короткохвойных сосен и болиголова.
Шли дожди.
Через пять дней кипарисы, тюльпанные деревья и карликовые пальмы поникли под тяжестью вод, лившихся с небес в полном безветрии. На восьмой день исчезли голуби, на девятый ушли даже саламандры. Псы опустили уши и понурили головы. Люди не могли работать. Приковывание к общей цепи происходило ужасно медленно, даже завтрак оставался не съеден, танец тустеп превратился в тяжкое волочение ног по раскисшей траве и жидкой грязи.
Было решено запереть всех по отдельности до тех пор, пока не прекратится дождь и белые не смогут нормально ходить по земле, черт бы ее побрал, а ружья перестанет заливать и собаки поднимут наконец головы. Итак, общая цепь была теперь продета через сорок шесть дужек в наручниках, тоже сделанных вручную лучшими мастерами Джорджии.
Дождь все шел.
В своих норах люди слышали плеск поднимающейся воды и выгладывали наружу, опасаясь щитомордников. Земляной пол в их жилищах превратился в жидкую грязь; они сидели в этой грязи, спали в ней, мочились в нее. Полю Ди порой казалось, что рот у него постоянно открыт и оттуда доносится разрывающий горло крик – а может, кричал кто-то другой? Потом ему вдруг показалось, что он плачет. Какие-то струйки бежали у него по щекам. Он поднял руки, чтобы вытереть слезы, и увидел на них темно-коричневую жижу: размокшая глина просачивалась сквозь дощатую крышу. Скоро доски не выдержат, подумал он, и меня раздавит здесь, как клеща. А потом все произошло так быстро, что он и задуматься не успел. Кто-то резко дернул цепь – один раз, но достаточно резко, чтобы Поль Ди споткнулся и шлепнулся прямо в грязь. Он так и не понял, как догадался – и как догадались все остальные, – что нужно схватить обеими руками цепь слева от себя и что было силы дернуть, чтобы и следующий тоже непременно узнал о поданном сигнале. Вода уже была по щиколотку, она сплошным потоком текла через дощатый настил, на котором он спал. А потом—уже не вода: канава переполнилась, и жидкая грязь просачивалась отовсюду.