Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 31
Это была первая увиденная им даль: сейчас он понимает, что был взращен ею не менее, чем голосами старших, и, возможно, от обоих учителей воспринял это беспокойное стремление к далекому, желание идти за пределы того, что доступно взгляду и подвластно памяти. Когда Мануэль только начинал ходить, они с отцом, державшим его за руку, спускались по улице Тринадцатого сентября или Восемнадцатого июля и доходили до насыпи, откуда был виден весь прозрачный и голубоватый простор долины. У него кружилась голова, когда он смотрел на окна казармы, выходящие на юг, и большой резервуар с водой, стоящий на железном каркасе, где, как рассказывали, однажды утонул рекрут. Ограда вокруг казармы, поднимавшаяся с южной стороны до уровня насыпи, была высокой, как стены замков, через которые перебирались сказочные герои: за ними жил человек, о котором он слышал разговоры взрослых намного раньше, чем стал их понимать, – майор Галас, воображаемый могущественный персонаж в высоких сапогах и с пистолетом за поясом, такой же легендарный, как дон Мануэль Асанья или бронзовый генерал, стоящий на площади с часами. Зимними ночами, засыпая, он слышал сквозь свист ветра звук горна, игравшего отбой. Мануэль видит свою мать очень молодой, наклонившейся над ним в мансарде, видит потолок из тростника и глины, как на сеновале, столик с жаровней у окна, впускающего внутрь желтое неподвижное солнце, свет которого кажется неотделимым от щебетания птиц на вершинах индийских каштанов и песен девочек, прыгающих через скакалку в долгие апрельские и майские вечера, когда после возвращения из школы у них остается еще несколько светлых часов. Но сейчас им владеют уже не чужие воспоминания: будто подплывая к берегу и боязливо нащупывая дно, он ступает на первую твердую почву, действительно ему принадлежащую, все еще находящуюся под водой, непрочную, ускользающую и в то же время широкую и надежную, как земля рая. На серванте, на высоте, недоступной его рукам, стоят кофейные чашки с нарисованными рыбками нежно-кремового цвета и маленькие животные, вырезанные из картонных коробок из-под лекарств. Раскинув крылья, на стене неподвижно сидит фарфоровая птица, и он часами смотрит на нее из своей колыбели, удивляясь, что она не улетает, как другие птицы, которых он видит со своего стульчика у окна. Но все находится очень высоко и далеко, как тени на потолке, пересекаемом по диагонали балкой, как лицо отца, когда Мануэль обнимает его колени и, вытягивая руки, едва касается его ремня.
То, что ему рассказывали, и то, что он едва помнит, смешивается в отдаленных уголках памяти, как земля и небо на ночном горизонте.
– Ты родился в год сильных холодов, – рассказывали Мануэлю, и ему кажется, что эти слова, касающиеся его жизни, относятся ко времени, задолго предшествовавшему существованию не только его самого, но и всего человечества, – к темной и необитаемой эпохе первых веков мира. В разгаре дня его отец лежит на кровати, и Мануэль понимает, что это нарушение незыблемого порядка вещей, так же как запах лекарств и сожженного в металлическом сосуде спирта, оставшийся после ухода ужасного человека – толстого, лысого, с черными усами, которого называют врачом, доктором Мединой. Лицо у отца желтое, оттеняемое белизной загнутой простыни у подбородка – тоже желто-серого. Появляется другой человек и садится возле кровати. Он улыбается, поднимает Мануэля – так что тот не чувствует своего веса, – сажает себе на колени и берет коробку из-под лекарств и ножницы. Пальцы и блестящие лезвия некоторое время загадочно двигаются, пока на ладони человека не появится вместо длинной картонной коробки лающая собака, такая же остромордая, как и другая – тень, отбрасываемая его пальцами на побеленную стену.
– Решайся, брат, – говорит он, – я подожду твоего выздоровления, и поедем вместе в Мадрид, а здесь ничего не дождешься, кроме нищеты.
Человек опять улыбается, и из-под острых сверкающих лезвий выходит еще одна игрушка – на этот раз ослик с поднятыми ушами, корзиной и двумя бумажными кувшинами. Мануэль играет на полу с этими животными, потом открывает глаза и приподнимается в колыбели: уже почти ночь, и белые, голубые и зеленые фигурки игрушек выстроены на недосягаемой высоте серванта, между чашками с нарисованными рыбками. Они идут и не двигаются, так же как птица на стене – летящая и все время неподвижная. Рядом с кроватью воздух такой же горячий, как и лицо отца. Он заболел, как рассказывали Мануэлю потом, несколько месяцев лежал в лихорадке, и, чтобы заплатить за лекарства и визиты врача, пришлось продать корову, купленную им после свадьбы, и он не смог уехать со своим двоюродным братом Рафаэлем, нашедшим хорошую работу в Мадриде. Дядя Рафаэль навещал отца каждый день, возвращаясь с поля: приходил в запачканных грязью и пахнущих фуражом и навозом брюках, не такой, как врач, пугавший Мануэля, потому что от него пахло лекарствами, одеколоном и голубым спиртовым пламенем, а руки у него были белые и мягкие, как у священника. Сидя у изголовья кровати и разговаривая с отцом, дядя Рафаэль брал с ночного столика коробку и ножницы, и на его ладони появлялось животное из картона: лающая собака, кошка с торчащими усами, ослик водовоза, скачущая галопом лошадь. Они выросли вместе и теперь впервые должны были расстаться, но дядя Рафаэль все откладывал свою поездку: они бы оба нашли в Мадриде работу, а сняв одну комнату на двоих, быстрее накопили деньги и смогли раньше перевезти туда семью. Неправда, что в Барселоне или Германии больше работы: как такое может быть, ведь Мадрид – столица. В Мадриде, если человек заболевает, ему оплачивают лекарства по страховке, и он по-прежнему получает свою зарплату, пока не выздоровеет, там во всех домах есть краны с водопроводной водой и газовые плиты, а ванные покрыты кафелем до самого потолка. В том мире, очень далеко от Махины, происходят необыкновенные вещи: летают самолеты, оставляющие в небе след, делающийся розовым на закате, там есть машины для вскапывания земли, для жатвы пшеницы и даже для сбора оливок, так что сотни людей не надрывают себе позвоночник за жалкую плату, а просто нажимают на кнопку, там есть спутники, облетающие мир за один день, и очень скоро полететь на Луну будет гораздо удобнее и быстрее, чем поехать из Махины в столицу провинции на маршрутном автобусе. Однажды дядя Рафаэль пришел не в своей рабочей одежде, а в костюме и галстуке, и Мануэль обратил внимание на волосатые запястья, слишком высовывавшиеся из рукавов пиджака, и странный скрип черных ботинок. Он дожидался, когда руки и ножницы начнут двигаться, но в этот раз они остались неподвижно лежать на коленях, на полосатой ткани брюк – такой же, из какой был сшит костюм отца, висевший в шкафу. Дядя Рафаэль дважды поцеловал своего брата, с трудом приподнявшегося на кровати, пожал руку его жене и поцеловал Мануэля, подняв его вверх до самой балки на потолке. Когда он, несколько ошеломленный, снова очутился на полу, дядя Рафаэль что-то вложил в его руку: разжав ее, Мануэль обнаружил не крошечное животное, а мятную конфету в обертке из вощеной бумаги.
Но в этом месте без времени, без четких форм, без последовательной связи между предметами, лицами, отдельными словами и ощущениями, одновременно протекала и жизнь его родителей, несомненно, не похожая на тот рай, который запечатлелся в его сознании. Мануэль хотел бы расспросить их, но знает, что не сделает этого. Он спрашивает Надю, глядя на фотографии ее сына: каким будет для него потом это время, в котором живем мы с тобой, что останется в памяти от этой квартиры, конечно же, безграничной для него, как он будет вспоминать темные здания на другой стороне улицы, где начинают один за другим загораться огни? Возможно, он тоже не осмелится спросить своих родителей из робости или страха, стыдясь представлять себе их молодость и страсть, овладевшую ими в тот момент, когда он был зачат; ведь в зарождении человека не всегда принимает участие любовь. Думая о своем происхождении, Мануэль видит огромную бездну темноты, беспомощности и, возможно, страдания – боли, навсегда отпечатавшейся в его душе при рождении, даже намного раньше, в одну из первых ночей, проведенных его родителями в мансарде. Ему очень странно представлять это, потому что он тогда не существовал в мире. Что они думали и о чем говорили, оставшись впервые наедине со времени своего знакомства, после того, как молча поднялись по лестнице на последний этаж и закрыли дверь в мансарду, где едва разместили недавно купленную мебель, все еще пахнущую лаком и деревом: сервант, двуспальную кровать, распятие, свадебные фотографии с золоченой подписью Рамиро Портретиста, оловянный, а не серебряный рельеф с изображением Тайной вечери, шкаф с одеждой и хрусталем, большой стол и шесть стульев с обивкой, которыми его родители никогда не пользовались из какого-то странного уважения, будто они принадлежали, вместе с кофейным сервизом и фаянсовой посудой, чужой столовой, семейству призраков.