Ящер страсти из бухты грусти - Мур Кристофер. Страница 21
Вот это и есть самая натуральная шугань, скажу я тебе. Я по сей день не могу мимо простыни на веревке пройти, чтоб у меня все позвонки не скрючило. Точно знаю – тут-то нам и кранты, аж все молитвы вспомнил, наизусть читаю, стараюсь, а шпанцы знай пинают меня и по зубам, и все прочее, а сами сомика нашего жрут, что на костре запекли.
И тут я чую… Меня аж пинать перестали. Гляжу – Хохотунчик в грязище валяется, только голову руками прикрыл и одним глазом подбитым в меня зыркает. Тоже, значит, почуял.
А клановцы эти в чащу уставились, точно мамочку в лесу потеряли и ждут, что она вот-вот из-за кустов выйдет. Рожи осклабили, половина висюльки уже свои через штаны потирает. Ну, она и вышла, как положено. Здоровая, как паровоз, а воет так, что из ушей кровянка хлещет. И двоих с первого прикуса поимела.
А мне Хохотунчику и писем писать не надо. Не успели и вякнуть оба, как ходу дали, рыбий труп обглоданный между нами болтается, поскольку привязан, и скачем мы с ним так аж до самой дороги. В бардачке нож надыбали, чик – и на свободе, Хохотунчик модель Т с толкача заводит, я за баранкой на дроссель жму. А из лесу такой визг и вопли, что просто музыка, как клановцев всех подряд кушают.
И стихло все. Только мы сопим, да Хохотунчик модель Т дрочит. Я ему ору, мол, быстрее давай, поскольку слышу уже, как эта тварь по кустам за нами ломится. Тут “форд” зафордычил, да только я ни хрена не слышу, потому что дракон этот из лесу вывалился и давай реветь. Я Хохотунчику говорю: садись давай, – а он к багажнику.
“Ты чё делаешь?”
“Пятьсот долларов, ” – говорит.
И вижу я – швыряет сомика нам на заднее сиденье. От этой вонючки уже ничего, кроме башки-то не осталось, вот Хохотунчик эту башку отдельную сам берет и швыряет. И на подножку уже прыгает, я гляжу – а его прямо в воздухе хвать. И нету. И зубы эти в меня целят, чтоб, значит, второй раз цапнуть. Но тут я уж как дал по газам.
А Хохотунчика нет. Нет Хохотунчика.
На следующий день я этого белого нашел, который пятьсот баксов за рыбку обещал, а он смотрит на голову и хохочет надо мной. Я ему говорю: я лучшего друга потерял за эту рыбу, так что давай мне эти чертовы деньги быстрее. А он ржет и говорит только: вали отсюда. И я его побил.
А голову потом в суд с собой притащил, да какая им разница. Судья мне полгода впаял – что белого человека побил и все такое. А приставу говорит: “Уведи, мол, этого Сомика.”
С тех пор и прозвали меня Сомиком. Я эту историю больше никому не рассказываю, а имя вот осталось. И с тех пор блюза на мне виснет, да уж теперь ничего не попишешь. К тому времени, как я из каталажки вышел, Ида Мэй уж от горя померла, и друзей в живых у меня ни одного не осталось. С тех пор так по дорогам и мытарюсь.
А эта тварь на пляже – она точно так же ревела. Она, видать, меня ищет.
Сомик
– Это он, – сказала Эстелль. Просто не знала, что еще тут можно сказать.
– Откуда знаешь?
– Знаю. – Она взяла его за руку. – Жалко, что так с другом твоим вышло.
– Я ж просто хотел на него блюза напустить, чтоб нам с ним пластинок себе записать.
Они немного просто посидели за столом, держась за руки. У Сомика кофе в чашке давно остыл. Эстелль прокручивала историю у себя в голове: ей стало и легче, и страшнее от того, что тени на ее картинах обрели наконец очертания. История Сомика, сколько б фантастической она ни была, почему-то казалась ей знакомой.
– Сомик, а ты читал такую книгу Эрнеста Хемингуэя – “Старик и море”?
– Этот тот мальчонка, что про быков с рыбалками пишет? Я его как-то на Флориде встречал. А что?
– Ты Хемингуэя встречал?
– Ну, да только этот сукин сын мне тоже не поверил. Говорит, рыбу ловить люблю, а тебе не верю. А чего спрашиваешь?
– Да просто так. Если эта тварь людей глотает, как ты думаешь – может, на нее заявить?
– Я людям про это чудище уже пятьдесят лет рассказываю, и мне покуда никто не поверил. Все говорят, что я самый большой врун, которые только в Дельте заводятся. Если б не такая слава, я б себе давно уже большой дом отгрохал и пачку пластинок нарезал. Заяви про такое законникам, так тебя вмиг чокнутой из Хвойной Бухты определят.
– У нас уже одна чокнутая есть.
– Ну а так никого, кроме меня, больше не слопают. А если я этот сейшен залажаю, потому как все решат, что у меня тараканы в голове, то потом просто дальше двину. Понимаешь?
Эстелль взяла чашку Сомика со стола и поставила в раковину.
– Ты лучше собирайся давай – тебе играть пора.
ДВЕНАДЦАТЬ
Молли
Чтобы отвлечься от дракона по соседству, Молли облачилась в треники и решила прибраться в трейлере. Хватило ее лишь на то, чтобы рассортировать по трем черным пластиковым мешкам остатки мусорного провианта. Она совсем было решилась собрать пылесосом с ковра коллекцию мокричных трупиков, но допустила ошибку – жидкостью для мойки окон протерла телевизор. Видик воспроизводил “Чужеземную Сталь: Месть Кендры”, и когда капельки из пульверизатора достигли экрана, светящиеся точки увеличились в размерах, и вся картинка стала напоминать произведение импрессионистов – какой-нибудь “Воскресный полдень на острове Больших Малюток-Воительниц” Сера.
Молли затормозила дармовую сцену в душе. (В первых пяти минутах всех ее фильмов обязательно присутствовала сцена в душе – несмотря на то, что Кендра жила на планете, почти совершенно лишенной воды. Чтобы покончить с несуразицей, одному молодому режиссеру пришла в голову блестящая мысль – в сцене под душем использовать “антирадиоактивную пену”, и пять часов на Молли из-за камеры дули из пылесоса обмылками взбитого стирального порошка. В конце концов, весь остальной фильм ей пришлось доигрывать в бедуинском бурнусе – такая сыпь выступила у нее по всему телу.)
– Художественный фильм, – говорила Молли, сидя на полу перед телевизором и в пятидесятый раз опрыскивая экран из пуверизатора. – В те дни я могла бы стать парижской фотомоделью.
– Фиг бы что у тебя вышло, – возразил закадровый голос. Он по-прежнему тусовался где-то рядом. – Слишком костлявая. А в те годы любили курочек пожирнее.
– Я не с тобой разговариваю.
– Ты уже истратила полбутылки “виндекса” на свое маленькое путешествие в Париж.
– Это недорого, – ответила Молли. Но все равно встала и взяла с телевизора два полузабытых стакана. Она собиралась отнести их на кухню, когда в дверь позвонили.
Открыла она, зажав стаканы в одной руке. На ступеньках стояли две барышни в платьях, на высоких каблуках и с прическами, зацементированными лаком для волос. Обеим чуть за тридцать, блондинки, с улыбками, выдававшими либо крайнее лицемерие, либо злоупотребление наркотиками. Молли не смогла определить, что именно.
– “Эйвон”? – спросила она.
– Нет, – хихикнув, ответила передняя блондинка. – Меня зовут Мардж Уитфилд, а это – Кэти Маршалл. Мы из “Коалиции за нравственное общество”. Нам бы хотелось поговорить с вами о нашей кампании за введение в средних школах обязательной молитвы. Надеемся, что не очень помешали вам. – Кэти была в розовом, Мардж – в пастельно-голубом.
– А я – Молли Мичон. Я тут просто уборку затеяла. – Молли продемонстрировала стаканы. – Заходите.
Барышни шагнули внутрь и остановились в дверях. Молли понесла стаканы на кухню.
– Знаете, – сказала она, – интересная вещь. Если в один стакан налить диетической кока-колы, а в другой – обычной, и дать им постоять... ой, ну полгода от силы, а потом вернуться и посмотреть, то в том, где обычная кока-кола, растут всякие зеленые штуки, а вот диетическая стоит совсем как новенькая.
Молли вернулась в комнату.
– Вам налить чего-нибудь выпить?
– Нет, спасибо, – механическим голосом андроида ответила Мардж. Они с Кэти не отрывали глаз от стоп-кадра мокрой и голой Молли на экране. Молли порхнула мимо и выключила телевизор.
– Извините, это один художественный фильм, в котором я снималась в Париже, когда была моложе. Вы не присядете?