Лолита - Набоков Владимир Владимирович. Страница 11
Воскресенье. Зыбь жары всё ещё с нами; благодатнейшая неделя! На этот раз я занял стратегическое положение, с толстой воскресной газетой и новой трубкой в верандовой качалке, заблаговременно. Увы, она пришла вместе с матерью. Они были в чёрных купальных костюмах, состоящих из двух частей и таких же новеньких, как моя трубка. Моя душенька, моя голубка на минуту остановилась подле меня — ей хотелось получить страницы юмористического отдела, — и от неё веяло почти тем же что от другой, ривьерской, только интенсивнее, с примесью чего-то шероховатого — то был знойный душок, от которого немедленно пришла в движение моя мужская сила; но она уже выдернула из меня лакомую часть газеты и отступила к своему половичку рядом с тюленеобразной маменькой. Там моя красота улеглась ничком, являя мне, несметным очам, широко разверстым у меня в зрячей крови, свои приподнятые лопатки, и персиковый пушок вдоль вогнутого позвоночника, и выпуклости обтянутых чёрным узких ягодиц, и пляжную изнанку отроческих ляжек. Третьеклассница молча наслаждалась зелёно-красно-синими сериями рисунков. Более прелестной нимфетки никогда не снилось зелёно-красно-синему Приапу. С высохшими губами, сквозь разноцветные слои света глядя на неё, собирая в фокус своё вожделение и чуть покачиваясь под прикрытием газеты, я знал, что если как следует сосредоточусь на этом восприятии, то немедленно достигну высшей точки моего нищенского блаженства. Как хищник предпочитает шевелящуюся добычу застывшей, я хотел, однако, чтобы это убогое торжество совпало с одним из разнообразных движений, которые читавшая девочка изредка делала, почёсывая себе хребет и показывая чуть подтушёванную подмышку, но толстая Гейз вдруг всё испортила тем, что повернулась ко мне и попросила дать ей закурить, после чего завела никчёмный разговор о шарлатанском романе какого-то популярного пройдохи.
Понедельник. Delectatio morosa.
Мы (матушка Гейз, Долорес и я) должны были ехать после завтрака на Очковое озеро и там купаться и валяться на песке; но перламутровое утро выродилось в дождливый полдень, и Ло закатила сцену.
Установлено, что средний возраст полового созревания у девочек в Нью-Йорке и Чикаго — тринадцать лет и девять месяцев; индивидуально же этот возраст колеблется между десятью (или меньше) и семнадцатью. Маленькой Вирджинии ещё не стукнуло четырнадцать, когда ею овладел Эдгар. Он давал ей уроки алгебры. Воображаю. Провели медовый месяц в Санкт-Петербурге на западном побережье Флориды. «Мосье По-по», как один из учеников Гумберта Гумберта в парижском лицее называл поэта Поэ.
У меня имеются все те черты, которые, по мнению экспертов по сексуальным интересам детей, возбуждают ответный трепет у девочек; чистая линия нижней челюсти, мускулистая кисть руки, глубокий голос, широкие плечи. Кроме того, я, говорят, похож на какого-то не то актёра, не то гугнивца с гитарой, которым бредит Ло.
Вторник. Дождик. Никаких озёр (одни лужи). Маменька уехала за покупками. Я знал, что Ло где-то близко. В результате скрытых манёвров я-набрёл на неё в спальне матери. Оттягивала перед зеркалом веко, стараясь отделаться от соринки, попавшей в левый глаз. Клетчатое платьице. Хоть я и обожаю этот её опьяняющий каштановый запах, всё же мне кажется, что ей бы следовало кое-когда вымыть волосы. На мгновение мы оба заплавали в тёплой зелени зеркала, где отражалась вершина тополя вместе с нами и небом. Подержал её грубовато за плечи, затем ласково за виски и повернул её к свету.
«Оно вот здесь», сказала она, «я чувствую»…
«Швейцарская кокрестьянка кокончиком языка»…
«…Вылизала бы?»
«Имно. Попробать?»
«Конечно, попробуйте».
Нежно я провёл трепещущим жалом по её вращающемуся солёному глазному яблоку.
«Вот здорово», сказала она, мигая, «всё ушло».
«Теперь второй глаз».
«Глупый вы человек», начала она, «там ровно…». Но тут она заметила мои собранные в пучок приближающиеся губы и покладисто сказала: «О'кэй».
Наклонившись к её тёплому, приподнятому, рыжевато-розовому лицу, сумрачный Гумберт прижал губы к её бьющемуся веку. Она усмехнулась и, платьем задев меня, быстро вышла из комнаты. Я чувствовал, будто моё сердце бьётся всюду одновременно. Никогда в жизни — даже когда я ласкал ту девочку на Ривьере — никогда.
Ночь. Никогда я не испытывал таких терзаний. Мне бы хотелось описать её лицо, её движения — а не могу, потому что, когда она вблизи, моя же страсть к ней ослепляет меня. Чорт побери — я не привык к обществу нимфеток! Если же закрываю глаза, вижу всего лишь застывшую часть её образа, рекламный диапозитив, проблеск прелестной гладкой кожи с исподу ляжки, когда она, сидя и подняв высоко колено под клетчатой юбочкой, завязывает шнурок башмака. «Долорес Гейз, нэ муонтрэ па вуа жямб» (это говорит её мать, думающая, что знает по-французски).
Будучи a mes heures поэтом, я посвятил мадригал чёрным, как сажа, ресницам её бледносерых, лишённых всякого выражения глаз, да пяти асимметричным веснушкам на её вздёрнутом носике, да белёсому пушку на её коричневых членах; но я разорвал его и не могу его нынче припомнить. Только в банальнейших выражениях (возвращаемся тут к дневнику) удалось бы мне описать черты моей Ло: я мог бы сказать, например, что волосы у неё темнорусые, а губы красные, как облизанный барбарисовый леденец, причём нижняя очаровательно припухлая — ах, быть бы мне пишущей дамой, перед которой она бы позировала голой при голом свете. Но ведь я всего лишь Гумберт Гумберт, долговязый, костистый, с шерстью на груди, с густыми чёрными бровями и странным акцентом, и целой выгребной ямой, полной гниющих чудовищ, под прикрытием медленной мальчишеской улыбки. Да и она вовсе не похожа на хрупкую девочку из дамского романа. Меня сводит с ума двойственная природа моей нимфетки — всякой, быть может, нимфетки: эта смесь в Лолите нежной мечтательной детскости и какой-то жутковатой вульгарности, свойственной курносой смазливости журнальных картинок и напоминающей мне мутно-розовых несовершеннолетних горничных у нас в Европе (пахнущих крошёной ромашкой и потом), да тех очень молоденьких блудниц, которых переодевают детьми в провинциальных домах терпимости. Но в придачу — в придачу к этому мне чуется неизъяснимая, непорочная нежность, проступающая сквозь мускус и мерзость, сквозь смрад и смерть. Боже мой, Боже мой… И наконец — что всего удивительнее — она, эта Лолита, моя Лолита, так обособила древнюю мечту автора, что надо всем и несмотря ни на что существует только — Лолита.
Среда. «Заставьте-ка маму повести нас (нас!) на Очковое озеро завтра». Вот дословно фраза, которую моя двенадцатилетняя пассия проговорила страстным шёпотом, столкнувшись со мной в сенях — я выходил, она вбегала. Отражение послеобеденного солнца дрожало ослепительно-белым алмазом в оправе из бесчисленных радужных игл на круглой спине запаркованного автомобиля. От листвы пышного ильма падали мягко переливающиеся тени на досчатую стену дома. Два тополя зыблились и покачивались. Ухо различало бесформенные звуки далёкого уличного движения. Чей-то детский голос звал: «Нанси! Нанси!». В доме Лолита поставила свою любимую пластинку «Малютка Кармен», которую я всегда называл «Карманная Кармен», от чего она фыркала, притворно глумясь над моим притворным остроумием.
Четверг. Вчера вечером мы сидели на открытой веранде — Гейзиха, Лолита и я. Сгущались тёплые сумерки, переходя в полную неги ночь. Старая дурында только что кончила подробно рассказывать мне содержание кинокартины, которую она и Ло видели полгода назад. Очень уже опустившийся боксёр наконец знакомится с добрым священником (который сам когда-то, в крепкой своей юности, был боксёром и до сих пор мог кулаком свалить грешника). Мы сидели на подушках, положенных на пол; Ло была между мадам и мной (сама втиснулась — зверёныш мой). В свою очередь я пустился в уморительный пересказ моих арктических приключений. Муза вымысла протянула мне винтовку, и я выстрелил в белого медведя, который сел и охнул. Между тем я остро ощущал близость Ло, и пока я говорил и жестикулировал в милосердной темноте, я пользовался невидимыми этими жестами, чтобы тронуть то руку её, то плечо, то куклу-балерину из шерсти и кисеи, которую она тормошила и всё сажала ко мне на колени; и наконец, когда я полностью опутал мою жаром пышущую душеньку этой сетью бесплотных ласок, я посмел погладить её по ноге, по крыжовенным волоскам вдоль голени, и я смеялся собственным шуткам, и трепетал, и таил трепет, и раза два ощутил беглыми губами тепло её близких кудрей, тыкаясь к ней со смешными апарте в быстрых скобках и лаская её игрушку. Она тоже очень много ёрзала, так что в конце концов мать ей резко сказала перестать возиться, а её куклу вдруг швырнула в темноту, и я всё похохатывал и обращался к Гейзихе через ноги Ло, причём моя рука ползла вверх по худенькой спине нимфетки, нащупывая её кожу сквозь ткань мальчишеской рубашки.